Возвращение в Мариабронн - Гэри А. Браунбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он раздраженно разворачивается, нетвердым шагом направляется прочь и исчезает где-то среди танцующих. У нее выступают слезы унижения и злости. Ничего не видя перед собой, она идет по танцевальной площадке к дверям. По ее щекам текут слезы, лицо горит и уже начинает опухать. Может, от холодного ночного воздуха ей станет немного лучше.
Она толкает двери и выходит в морозную зимнюю ночь. Ей идти меньше мили. У нее сильные ноги, ноги танцовщицы, и она наверняка дойдет. Да, она сильно замерзнет по дороге, но дома ее ждут отец и мать. Горячее какао, а может быть, и суп. Отцовское теплое пальто и кресло у камина. Приятная музыка по радио. Интересно, «Гершвин представляет» сегодня будут передавать? (Она надеется, что будут.)
Обхватив грудь руками, она вдыхает ледяной воздух и идет к дороге. Ее белое платье сливается с кружащимся снегом.
***
Полиция находит машину весной, после первой серьезной оттепели. Она лежит на крыше неподалеку от кладбища Воскресения, на дне длинной и глубокой ложбины, которая тянется вдоль Арчер-авеню. Зимой эту ложбину всегда заметает снегом, который скрывает трупы животных, приползших сюда умирать еще осенью, мусор, выброшенный подростками, когда они на полной скорости влетают в поворот, а иногда даже закоченевшие тела бродяг, которые устраиваются здесь на ночь, укрывшись газетами и думая, что утром, немного отдохнув, они отправятся дальше.
Вся левая сторона автомобиля вмята чудовищным ударом, дверь и половина капота отсутствуют.
— Эта машина будто с танком повстречалась, — говорит один полицейский.
Второй качает головой:
— Вряд ли после такого удара кто-нибудь выжил. По крайней мере, хоть номер на месте.
Полицейские связываются с участком по рации. Им приказывают осмотреть близлежащую местность. Они производят осмотр, но ничего не находят.
***
Старик просыпается в четыре утра и лежит в постели, глядя в потолок. Он терпеть не может этого узора на штукатурке — завитки накладываются друг на друга, и невозможно до конца проследить взглядом какую-либо линию. Они слишком похожи на снег, подхваченный безжалостным зимним ветром, летящий ночью в лобовое стекло, — нескончаемый натиск белого цвета, с которым не справляются «дворники». Белое… слишком много белого.
Он садится, спускает ноги с кровати и ставит пятки на холодный пол. Обернувшись, он смотрит на ту половину кровати, где спала его жена. Генриетта, родная, — уже шесть лет как в могиле. Она бы, как всегда, нашла нужные слова, она помассировала бы ему плечи, шепча в ухо: «Все хорошо, успокойся, что было — то прошло, ты и сам знаешь, что это был несчастный случай…» Но ее нет, а дети выросли, и у них уже свои дети. Конечно, они часто звонят и навещают, и по четвергам он с приятелями играет в карты в «Орле», — ему уже скоро будет восемьдесят девять, но дети и внуки постоянно твердят ему, какой он бодрый для своего возраста, — но в такие вот ночи, а они в последнее время повторяются все чаще и чаще, он просыпается бог знает когда и слишком отчетливо ощущает все свои болячки, слишком ясно чувствует, как ноют и хрустят его кости при малейшем движении, слишком хорошо слышит, как тихо в доме и за его стенами… Как бы он хотел, чтобы эта тишина распространилась и на его совесть. Разве в таком возрасте память не начинает сдавать? Он уже должен быть выжившим из ума стариканом, который не может вспомнить, как надевают брюки — на трусы или под трусы. Как жаль, что нельзя выбрать, что именно ты можешь забыть.
Шаркая, он подходит к окну, отдергивает занавеску. Идет снег. Пока он не слишком сильный — редкие, крупные снежинки, — но телевизор прав, суток через двое эта часть Среднего Запада окажется под добрыми девятью дюймами снега. Он задумывается, будет ли снегопад таким же сильным и безжалостным, как в ту ночь. Опять смотрит на пустое место на кровати.
— Не могу больше с этим жить, девочка моя. Я должен вернуться туда.
Одно мгновение он видит Генриетту: она сидит на постели, на плечи наброшено одеяло — она зимой всегда легко простужалась; она улыбается — в уголках ее улыбки таится печаль — и говорит: «Делай, что должен, милый. Ты заслужил немного покоя».
— Спасибо, — шепчет он в пустоту. Затем снова выглядывает в окно. — Я многое оставил на Арчер-авеню, тогда, в 37-м. Я помню, что, когда я подъезжал к тому повороту, Бинг Кросби пел «Black Moonlight». Я помню, сколько было снега — Господи, сколько же снега летело в ветровое стекло! Дворники не справлялись.
Надо было мне притормозить или съехать на обочину и подождать, пока стекло очистится. Господи, я сидел за рулем родительского «империала»! В то время «Крайслер» делал автомобили, больше похожие на танки. Надо было переждать. Я ведь был еще мальчишкой. Надо было… — Он замолкает, потому что слышит другой голос — не его жены. Этот другой голос, пришедший из сна, шепчет: «Вот ты где. Я вижу тебя в ночи».
Он медленно подходит к книжной полке и берет старое издание «Нарцисса и Гольдмунда» Гессе. Это одна из его любимых книг. Он садится на край кровати — со стороны Генриетты — и пролистывает страницы, останавливаясь, чтобы прочесть полюбившийся абзац там, запоминающийся диалог здесь. Все это время он не перестает качать головой. Смотрит на подушку покойной жены.
— Не знаю почему, девочка моя, но я вдруг подумал об этих двоих, Нарциссе и Гольдмунде… как они стали друзьями и пошли разными дорогами, Нарцисс остался в Мариабронне и стал аббатом Иоанном, а Гольдмунд превратился в бродягу-художника. Меня всегда трогали последние главы — не помню, говорил я тебе об этом или нет, прости, если повторяюсь, — вот Гольдмунд, он безрассудно промотал свой талант художника, всю жизнь потакал всем своим слабостям и порокам и кончил тем, что его должны теперь повесить за воровство. И вот, как «бог из машины», — так это и задумывалось, я полагаю, — появляется Нарцисс, который помогает ему сбежать и увозит его в Мариабронн. Гольдмунд, больной, умирающий, прощен Нарциссом. Зная, что дни его на исходе, Гольдмунд принимается за свое последнее, истинное произведение искусства — изображение Мадонны, созданное по облику Лидии, любви всей его жизни, чье сердце он разбил. Он ищет и находит прощение в собственном сердце, девочка моя, потому что всю любовь, сожаление и вину, что есть в нем, он употребляет на то, чтобы создать идеальное воплощение Мадонны. И когда Гольдмунд наконец снова видит лицо Лидии, он знает,