Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я об этом к тому, что Ст. Рассадин попал в положение автора, испытывающего затруднения от изобилия. Многое, очень многое так и норовило уцепиться за перо. Искусство предполагает самоограничение. Здесь оно требовалось едва ли не беспощадное. Жесткое. Отказ от чего-либо эффектного, выразительного стоил, вероятно, борьбы, зато прочность постройки счастливо соединилась с ее легкостью и цельностью.
Самое же существенное, на мой взгляд, — взаимосвязь персонажей. Все они невымышленные, тут уж сюжета ради не распорядишься по-своему — нет, «круг расчисленных светил», в котором и герой не «беззаконная комета». Движение, не исключающее противостояний, жизнь в историческом контексте выявлены и прослежены рельефно и четко. Примечательно и другое: мое, читательское, восприятие этого круга, этого движения неприметно, неуследимо, как бы легкими пассами пронизывается поэтическим магнетизмом. Тайна и радость! Тайна, ибо автор, как пахарь, обеими ногами на почве. На почве документальности. Соблазняет, дразнит, домысел? Автор своей волей зажигает табло: «Входа нет». Он не домысливает, он осмысливает. Да, тайна. И радость, ибо логика исследования будит эмоции, не прибегая к беллетризации, от которой ноют зубы, как от рахат-лукума, а дарит правду художественную, от которой тепло.
В «кругу светил» — авторы российского театра: Сумароков и Лукин, Княжнин и Елагин, да и сама Екатерина Вторая… Ст. Рассадин нередко пишет о современном театре. Ему ведома театральная жизнь, и потому ощутим в книге дух кулис и подмостков, хотя речь идет о театре только еще возникавшем.
Поставщики «пиес» представлены и другой ипостасью. Та же Екатерина уже не рукодельница легоньких комедий, а самодержица, женщина, могущественный недруг Фонвизина. Или тот же Елагин, но уже не во власти вдохновенья, навеянного Мельпоменой или лукулловым застольем, уже не чудак, отменно чудивший, а вельможный патрон Фонвизина.
Особняком и очень приметно — Никита Панин, выдающийся дипломат, осторожный и многодумный Панин, долголетний начальник Дениса Ивановича. Они на разных ступенях служебной лестницы, но они единомышленники. Полагаю, многие читатели не без удивления обнаружат в авторе «Бригадира» и «Недоросля» политического мыслителя, сторонника представительного правления, захваченного идеей конституционной, идеей реформаторства. Ситуация занимательная. Не потому, что писатель глядит на свое писательство как на дело второй руки. А потому, что я, читатель, гляжу на писателя как на человека государственного масштаба. Не по чину-должности, а по напряжению и размаху мысли. Важные документы достались каминному пламени, но все ж «фонвизинское» отозвалось и в декабристских проектах, сильно отозвалось.
Однако сколь бы ни был озабочен Фонвизин «приматом закона», главное в его жизни была литература, словесность.
«Прилагательное» любого жизнеописания — среда социальная и бытовая. В этой среде растворены соли и щелочи, влияющие на любого героя, избранного биографом. Как в минеральной воде растворены. Секрет в том, чтобы, выявляя соли и щелочи, не выпарить воду. Ст. Рассадин не обезводил биографию Фонвизина.
А «существительное» в судьбе художника — развитие творческого духа. Тут кряжевое. И потому Ст. Рассадин отдал десятки страниц разбору фонвизинских сочинений. Разбору неторопливому и вместе энергичному. В кряжевом есть стержневое. В данном случае — «Недоросль».
«Фонвизин — это „Недоросль“, — говорит Ст. Рассадин. И продолжает: — Он стал собою, Фонвизиным, написав „Недоросля“, как Грибоедов стал Грибоедовым, написав „Горе от ума“, а не „Студента“ или „Молодых супругов“. Комедия „Бригадир“, повесть „Каллисфен“, письма из Франции — все это отменно, но даже они для нас комментарий, окружение, свита: вот что взошло на той же почве, вот что вывела рука, сотворившая „Недоросля“».
И еще: эта книга «о судьбе Фонвизина, о людях, его окружавших, о времени. И о персонажах его — да, и о них тоже. Митрофан, Стародум, Простакова войдут в мир, в котором обитали сам Денис Иванович и Никита Панин, императрица Екатерина и поэт Державин. Герои „Недоросля“ разбредутся по этим страницам… Это не значит, что Стародум завернет покалякать к Панину, а Простакова, как Салтычиха, предстанет пред грозным царским судом, но ежели б такое понадобилось…» Как хорошо, что не понадобилось! Потому и не понадобилось, что есть «неволя» самоограничения и свобода от беллетристического, «фантазийного» соблазна. Но и без этого (нет, благодаря тому!) веришь: Митрофан, Простакова, Стародум не только персонажи, созданные сочинителем, но и неперсонажи, сосуществовавшие с сочинителем. И они узрели самих себя не в кривом зеркале, а в том, на которое «неча пенять». Потому и осерчал на Дениса Ивановича — примером возьмем — профессор красноречия Харитон Чеботарев. По совместительству еще и цензор, он долго и нудно противился постановке «Недоросля». А на Ст. Рассадина он не шутя бы обиделся: автор книги даже не упомянул профессора красноречия. Зачем? Харитоны приходят и уходят. А такие пьесы, как «Недоросль», такие писатели, как Фонвизин, приходят и не уходят — остаются достоянием национальной культуры.
Зачастую от «разборов», от этого «в таком-то образе выведено…» раззеваешься до выворота скул. Скукой — мухи мрут — шибает от иного «анализа». А вот в разбор, в анализ Ст. Рассадина вникать весело. Он предлагает нам самую занимательную из игр: игру ума.
Чтобы рассказать о смелом властелине сатиры, надо было обладать смелостью. Не той ли, что города берет? Нет, читателя. Это не легче, а может, и труднее. Если говорить об авторе предисловия, то дело сделано, в чем и подписуюсь.
Тридцать лет спустя.
Предисловие Станислава Рассадина (2008)
Ну почти тридцать, когда книга писалась, впервые выйдя в издательстве «Искусство» в 1980 году.
Вряд ли стоит говорить — однако же говорю, что если бы я считал ее никудышной, то не согласился бы на переиздание (в отличие от некоторых других моих сочинений, которые считаю слишком несовершенными).
Не стану врать, может быть, давая читателю возможность заподозрить меня в самодовольстве: готовя ее к переизданию, перечитывая, даже удивлялся: Боже, сколько я тогда знал, во что имел силы вгрызаться! (Хотя — какое уж тут самодовольство, не впасть ли в самоуничижение!) Так что смотрю на эту книгу как на сочиненное совсем другим — а как иначе? — человеком.
Выходит, я объективен?
Да вряд ли, даже наверняка нет, но отстраненность от написанного десятилетия назад ощущаю по мере сил хладнокровно, готовясь принять и упреки.
Например…
С нежностью вспоминаю, как мой замечательный друг Натан Эйдельман передал мне отзыв о моей книге Владислава Михайловича Глинки, полулегендарного знатока-эрмитажника: дескать, ни словечка в простоте не скажет, но дело знает.
А погодя, за что-то на меня рассердившись, мой друг спросил (и трогательность ситуации как раз пробуждает чувство нежности): знаешь, что про твоего «Фонвизина» сказал Глинка? Дело знает, но ни словца в простоте.
Разница!
Все же не думаю (тогда тем паче не думал), что — так. Да, можно заподозрить признаки словно бы стилизации под язык XVIII столетия, но стилизация ли это?
Надеюсь, все-таки нет (стилизация — дело механическое, во всяком случае слишком осознанное); я же, в те годы увлеченный стихией речи «века Екатерины», в этой стихии попросту жил, порою с трудом из нее возвращаясь в современность, заставляя себя говорить, «как все»: «учителя… профессора…», а не «учители… профессоры».
(Было, пожалуй, и полуосознанно: без этого — как читатель воспримет цитацию стародавних текстов? Тексты нуждались в контексте.)
Отчасти по этой причине почти не позволяю себе вмешиваться в текст и стиль книги (тронь — рассыплется, слишком много примеров). К тому ж с удивлением убедился: мои представления, что есть русский XVIII век и «русский человек XVIII века» (таким я сперва задумывал подзаголовок моей книги, ибо в ней и «русский чудак», и «русский сибарит», и «государственник», и «сочинитель», т. д. и т. п., портреты-характеры не только Фонвизина, но и Екатерины, Елагина, Державина, Панина, Дашковой), — словом, эти представления особых изменений не претерпели.
По моей малоосведомленности? Кто посмеет ответить: нет, хотя читывал последующие работы. В любом случае по сей день несу ответственность за написанное, не выпрашивая поблажек по истечении срока давности.
Чем мне (мне! Никто за меня опять-таки не ответчик!) эта книга по-прежнему дорога?
Не только тем, что избранный мною, никем не навязанный и не заказанный, Денис Иванович и избран был по давней полузагадочной привязанности. (Вообще, нелегко объяснить, почему в истории литературы у меня возникала тяга, если не страсть, к таким разнородным фигурам, как Сухово-Кобылин, Дельвиг, Денис Давыдов, Бенедиктов…) Тут и другое. Меня долго мучил вопрос, как это умные люди продолжают писать монографии, совсем недурные, но следующие странному, противоестественному стереотипу: «Жизнь и творчество». Жизнь — отдельно, творчество — так же, а то и разведены по разным книгам.