Панк Чацкий, брат Пушкин и московские дукаты: «Литературная матрица» как автопортрет - Игорь Сухих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходить в чужой монастырь со своим уставом – занятие (в зависимости от обстоятельств) то ли опасное, то ли смешное. Даже если этот монастырь находится по соседству и кажется совсем своим.
От “писательской филологии” действительно ждут чего-то более оригинального, чем от скучных историков литературы. Но сравнивать следует не ожидания, а результат.
Критерии для оценки того, что получилось из рассказов о писателях, не надо искать на стороне. Они те же самые: оригинальность наблюдений, точность выражения, учет исторического контекста, системность в характеристике автора и произведения.
Филология как интерпретация (в ней есть много других аспектов) – искусство чтения. Нечто более глубинное находится на филологическом пути, а не в противоположном направлении.
3. У меня легкость необыкновенная в мыслях.
Все тексты сборника, если судить по подзаголовкам, — микромонографии о русских классиках двух последних веков. Статья о писателе – жанр понятный и привычный. Это обычно критико-биографический очерк, то сжатый до размера предисловия или главы учебника, то расширенный до объема книжки (по ним обычно готовятся к урокам учителя и к экзаменам студенты).
Формула этого жанра проста: биографическая канва плюс более или менее подробные разборы отдельных произведений с выделением ключевых, входящих в канон и акцентированием смысловых и эстетических доминант.
В отдельных случаях (Островский, Тютчев, Некрасов, А. Толстой) Автор “Матрицы” точно чувствует жанр и создает четкий графический силуэт своего героя (Ю. Айхенвальд с его “Силуэтами русских писателей” — еще один дальний предшественник этой книги). Такие главы можно спокойно включить в хороший школьный учебник без всяких скидок на дилетантизм и субъективизм.
В большинстве же своих ипостасей Автор, как ни странно, предпочитает биографию творчеству, в результате чего возникают причудливые изображения классиков, больше похожие на кубистские портреты, дружеские шаржи, а иногда и вовсе карикатуры.
Для освоившего русский язык марсианина или, скажем, западного студента-слависта, поверившего, что он берет в руки – пусть и писательский – учебник, Пушкин окажется поэтом, сочинявшим непонятно что (в главе не разбирается, хотя бы кратко, ни одно произведение, а из лирики цитируется лишь одно четверостишие, да и то в строчку), Лермонтов – писателем без “Героя нашего времени” (роман мельком упомянут лишь в главе о Тургеневе), Толстой – автором соизмеримых шедевров “Косточка” и “Война и мир” (назидательной одностраничной притче для младших школьников посвящено полторы страницы, “Войне и миру – чуть больше двух, а “Анна Каренина” с “Воскресением” не упомянуты вовсе), а Чехов, соответственно, сочинителем не столько “Вишневого сада” (страницы для него более чем достаточно), сколько раннего рассказа “Казак” (две страницы рассуждений о нем увенчивают чеховскую главку). Так что даже выстроить в сознании адресата картину, “что раньше — что позже”, тоже бывает затруднительно.
Аналогично и с XX веком (хотя второй двадцативечный том начинается как раз с Чехова). Великая антиутопия Е. Замятина? Пара страниц из двадцати пяти – и будет с нее (хотя начинается глава как раз с упоминания о созданном Замятиным “универсальном контуре вполне определенного жанра”). “Мастер и Маргарита”? Тоже две-три страницы, которые еще приходится отыскивать в почти тридцатистраничном “Собеседнике прокуратора” (понятно, речь о Сталине). “Чевенгур”? Несколько случайных упоминаний. “Доктор Живаго”? В лучшем случае три страницы из двадцати пяти. Да и чего там церемониться, коли “я не люблю этого романа” и “настоящего, крепко сбитого романного сюжета в “Живаго” нет” (Т. 2, С. 433).
Так что же, в поисках “более глубинного” Автор не имеет права заглянуть в “Казака”, если не прочел “Вишневый сад”? Нет, я не про то. Автор сам по себе имеет право на что угодно: написать, опубликовать в журнале, включить в собственный сборник. Но автор, играющий в команде, перед которой поставлены учебные, просветительские, образовательные цели, должен как-то учитывать эту сверхзадачу. Подмена жанра не безобидна, особенно в том случае, когда она приобретает массовый характер.
Есть профессиональные, филологические разборы тех же толстовских детских рассказов, по объему в несколько раз превышающие оригиналы. Но их авторы, даже шутки ради, не могут предложить, чтобы их тексты включали в учебники для четвертого класса, где толстовская “Косточка” изучается. На клетке со слоном не стоит писать “буйвол”.
У меня есть конспирологическая теория по поводу явного предпочтения биографической информации, рассказов о жизни наблюдениям над творчеством, анализу поэтики. Дело не только в том, что творцу всегда интересен другой поэт. О каждом из русских классиков написана – и не одна – более или менее подробная биогра- фия – от пространных энциклопедических статей до тысячестраничных опусов в серии ЖЗЛ. Превратить несколько сотен страниц в двадцать – задача чисто техническая.
Иногда использование биографических источников приближается к опасной грани. Стоило, скажем, Автору очерка о Фете пожаловаться на редакторский произвол и отослать к своему тексту “в нормальном виде” (http://www.polit.ru/author/2010/12/02/al021210.html), как дотошный оппонент нашел в этой “норме” несколько раскавыченных цитат из работ фетовских биографов (http://m-bezrodnyj.livejournal.com/383783.html#cutid1). Подозреваю, что таких “параллелей” можно обнаружить и больше.
Для подобных биографических “рефератов” не требуется не только “чтение всерьез”, но и обычное чтение (перечитывание) “Обломова” или “Вишневого сада”. Кратенько пересказать текст по памяти можно и на двух страницах.
Впрочем, переходя к разбору сказанного о творчестве, начинаешь думать: мо- жет, оно и к лучшему. От напоминания в очередной раз даты рождения Толстого хотя бы нет никакого вреда.
4. С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: “Ну что, брат Пушкин?” —“Да так, брат, — отвечает, бывало, — так как-то всё”.
Так вот о поэтике, о творчестве. В рассуждениях о материях собственно литературных коллективный Автор “Матрицы” очевидно растраивается.
Самым полезным (но количественно незначительным) оказывается ответственный трудяга, не требующий скидки на поэтическую трепетность или романную основательность. Согласно правильно понятой просветительской установке, он формулирует свою (или использует чью-то) концепцию, определяет логику ее изложения, находит цитаты-иллюстрации и последовательно выстраивает текст, не забывая о собственно писательской задаче: броском заголовке, афористической формулировке, метафоре, вовремя рассказанном анекдоте. Для поэта или прозаика это – честно сделанная заказная работа, поденщина (так уничижительно-гордо называлась давняя книжка В. Шкловского).
Но это же скучно, да и читать надо много… Поэтому Автор “Матрицы” чаще оборачивается напористо-жизнерадостным клоуном-зазывалой, работающим в жанре эпатажа.
Послушайте, Чацкий – это панк, да еще “инопланетный гость”, да еще “по нраву богоборец”!
А гоголевская поэма – “образец приключенческой литературы” и даже “безупречный приключенческий роман”!!
И “Обломов” не то, что вы (и все) думали, но — “современный русский триллер”!!!
Ну, а стихи Мандельштама “На стекла вечности уже легло / Мое дыхание, мое тепло” — пример “высокопарной глупости”, “претензия, вообще говоря, безумная; и так в те годы пишут все “салонные” поэты”! (Т. 2. С. 219).
Чехов же, оказывается, создатель “нулевого письма”, “то есть такого литературного стиля, который лишен любых идеологических и литературных кодов, индивидуальных характеристик и представляет собой нехитрую комбинацию речевых штампов и банальностей” (Т. 2. С. 20).
В предисловии составители, пропустившие весь материал через себя, предсказывают: “У профессионала-филолога, который возьмется читать этот сборник, будет масса поводов скривить лицо: об этом, мол, уже написал тот-то, а это не согласуется с теорией такого-то” (Т. 1. С. 11). (Кстати, этот образ навязчив: двумя страницами раньше почему-то “обязан скривить лицо” школьник, пришедший на урок к Мариванне).
Психологическая реакция тут предсказана по прямолинейной тургеневской художественной логике, а не по диалектической толстовской. У профессионала-филолога (и даже у Мариванны, и даже у ее думающих учеников) гораздо больше поводов не кривить лицо, но удивленно поднять брови, или улыбнуться, или расхохота- ться. И вовсе не потому, что сказанное не согласуется с какими-то там теориями (которые ведь тоже не на пустом месте возникли), а потому, что оно противоречит разбираемым текстам, а порой и сказанному через две страницы или даже в соседнем абзаце.