Красная площадь - Пьер Куртад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если при виде пропуска, подписанного Делеклюзом, я пережил горечь неудачи, неотъемлемую ныне от всего, связанного с Парижской коммуной, то эта бумага, которую держал в руках Саша Бернштейн, была, наоборот, аттестатом жизни, свидетельством победы, гораздо более убедительным, чем многие книги, многие газетные статьи. А Саша… Еще несколько минут назад я его не знал, но уверен, никогда не забуду его лица. Этот документ обладал волшебной силой, и поездка в СССР сразу перестала быть для Саши только замыслом, только чаянием… Отныне он принадлежит к иному миру: он перешел из одной эпохи в другую, никто уже не может смотреть на него теми глазами, что прежде. Отныне он станет для нас доводом, для наших врагов — вызовом и для всех прочих — проблемой».
— А когда уезжаешь? — спросил Казо.
— Точно не знаю. Думаю, месяца через два-три. Еще не все бумаги готовы.
Он рассказал, что едет в Москву к своему дяде. Дядя работает инженером на текстильной фабрике. Саша будет продолжать изучать химию. И станет химиком.
— А о Париже скучать не будешь? — спросил тот самый голос, который окликнул Сашу при входе.
— Еще чего! — горячо возразил Гранж. И повторил: — Еще чего! Парню повезло, а он…
— Знаете, — сказал Саша, — я ведь все-таки родился в Париже. В двухстах метрах отсюда. Это мой квартал. Конечно, я буду вспоминать Париж. Но я приеду сюда. Не на луну же я в самом деле лечу…
— Ну, это как сказать, — вдруг бросил незнакомец, который жалел, что теперь не бывает мордобоев, — при отъезде всегда так говорят. Только, я думаю, вы строите себе иллюзии. Учтите, я считаю, что вы правильно делаете, решив ехать. Но когда вы там очутитесь… не будете же вы взад и вперед разъезжать!.. А что касается переписки… Заметьте, я не критикую. А констатирую. Они обороняются, это вполне естественно. Но не надо строить себе иллюзий…
— А вы-то откуда знаете? — говорит Казо. — Вам известны какие-то факты? Разве советские граждане не бывают во Франции?
— Разумеется, — соглашается незнакомец, — бывают исключения. Впрочем, не в этом дело…
— А раз не в этом дело, тогда о чем же говорить? — сухо бросает Казо.
— Вы просто меня не поняли, — отвечает незнакомец усталым тоном, в котором Симону чудится что-то наигранное. — Вы меня не поняли. То, что я говорю, никак не влияет на наши идеи. Я говорю: наши идеи. Но надо видеть вещи такими, каковы они есть.
— Не люблю я, когда идее предпосылают «но», не люблю, — замечает Казо.
Симон вполне с ним согласен.
Никто из нас не любит, когда идее предпосылают «но».
— Во всяком случае, — говорит Саша, — для меня это второстепенный вопрос. Я уезжаю потому, что хочу уехать. Никто меня не неволит. Можно ли сюда вернуться и когда — это уже другое дело. Сейчас главное уехать…
— Ты совершенно прав, — говорит Гранж. Он широко взмахивает рукой, как бы призывая всех в свидетели. — Вот парень уезжает в СССР, а вы не нашли ничего лучшего, как устроить дискуссию, вернется он или не вернется. А зачем, спрашивается, ему возвращаться? Чтобы спину на хозяина гнуть? Чтобы со шпиками драться? Не говоря уже о том, что будет война. Перспектива невеселая.
— Разреши-ка мне сказать, — прерывает его незнакомец. — Представь себе, что с семнадцатого года я думаю так же, как и ты. Срок немалый. Но я тебе повторяю: лучше, если бы кое-что там обстояло иначе… Возможно, это второстепенное, и все-таки лучше, если бы было иначе. Ты всего этого не знаешь, я тебя и не упрекаю. Но я-то не могу вести себя так, будто ничего не знаю.
Симон не любитель такой таинственности. «Почему он не может выражаться яснее? Чего мы не знаем, а он, видите ли, знает? Что границы СССР закрыты? Но ведь мы это знаем. Ну и что? Если он имеет в виду личные трагедии, которые повлекла за собой революция, разлуки, ненужные смерти и бедствия гражданской войны, то почему, спрашивается, он воображает, что мы не способны это понять?»
— Такие психологические тонкости яйца выеденного не стоят, — говорит Симон. — Люди хотят знать, на чьей ты стороне — на той или на этой…
Незнакомец глядит на Симона прищурившись, и вокруг его глаз разбегается сеть мелких морщинок. Его, по-видимому, не задели слова Симона. Он склоняет к плечу седеющую голову и продолжает тем же усталым тоном, будто выполнял какую-то тяжелую повинность.
— Знаете ли, — говорит он, — есть вещи, которые я для себя уже давно выяснил. Уже давно. И это не мешает мне быть на стороне… на стороне матросов «Потемкина», если вы это имели в виду. А все остальное — дело второстепенное. — Он поворачивается к Симону: — Вы член партии?
— А вы? — спрашивает Казо, не дав Симону времени ответить.
Казо удивительно ловко умеет маневрировать словами «вы» и «ты». Если он сказал «вы», значит, ответ наверняка будет отрицательный.
Незнакомец с минуту колеблется. Он взмахивает рукой, как бы отметая воспоминания, возражения, но жест его нетороплив, не навязчив.
— Я был в партии когда-то, но… — И быстро добавляет: — Меня не исключали, прошу заметить…
Казо пожимает плечами, снимает очки и жмурится. Чей-то голос говорит:
— Да брось ты! Он неплохой малый! Только чуточку анархист. Такие уж у них в Бельвиле настроения…
— В Бельвиле… — говорит Казо, поправляя очки своими длинными узловатыми пальцами. — Конечно, можно все на Бельвиль свалить. Не смешите меня,