Эхо тайги - Владислав Михайлович Ляхницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4
Летом Выдриху переходят в брод, не начерпав воды за голенища. Бывает, гусыня приведет на речку выводок желто-зеленых гусят и не сразу ведет их в воду, а ищет места поглубже, где можно поплавать, пошарить клювом по дну, поискать ручейниц, личинок стрекоз. Не корыстна в засуху речушка. Но она – граница миров.
С юго-востока вплотную к реке подходит тайга. Пихты прямо смотрятся в воду или мочат в реке желтоватые корни. Отойдешь от речки десяток шагов и аукайся.
С северо-запада от реки раскинулась бугристая лесостепь, Здесь можно найти и ковыль, и мальвы, вдоволь наесться сочной клубники, а в березовых колках – и костяники. Но сколько ни ходи по левобережью, не найдешь ни одной пихты. Кажется, добежали они до речки, сунули в воду корни и встали.
На левобережье, средь пашен, бродят жирные дрофы и журавли; в поднебесье вьются шустрые жаворонки; из болотных крепей выходят ночью на промысел волки.
На правом берегу глубокие снега. Там глухари, рябчики, бурый медведь. Не под силу волку глубокий таежный снег, как не по нраву медведю левобережное редколесье.
Сколько сел, деревень пораскинулось возле реки: Рогачево, Выселки, Березовка, Притаежное – все по левому берегу. Бывает, над самой водой висят огороды, банешки, а порой и избы. Но все по левому берегу. На правом только прииски, пасеки, избушки охотников да местами покосы.
Рогачево растянулось вдоль Выдрихи на три версты. В нижнем по течению, новосельском краю избушки чуть побольше пчелиных колодок, и поставлены вкривь и вкось, все больше без сенок, без крыш, порой и оконные рамы вместо стекла затянуты просто дерюгой.
Аринина изба в новосельском краю одна из самых обстроенных. Худо-бедно, а огорожена забором. Покрыта пихтовым корьем. Перед дверями неказистое, но все же крылечко.
Небо еще не зарилось, когда Ксюша слезла с печи, надела чембары – широкие холщовые шаровары. Ступни обернула пучками загата – мягкой осоки. И нога не потеет, и греет загат не хуже суконной портянки. Натянула бродни.
Двигалась тихо, стараясь не разбудить Арину. Так же тихо спрятала за пазуху калач и вышла на крыльцо. Острый весенний морозец сразу же ущипнул за щеку, прогнал дремоту. Эх, если б еще кто-нибудь усталость прогнал. Приходится вновь вставать на лыжи, когда еще и ноги, и спина, и руки налиты свинцом. Вскинула за спину ружье, на плечи лыжи и пошла по проулку в пологую гору. Шла и примечала: в чьем дворе стояли чужие сани и сколько, от чьих огородов уходили в тайгу свежие лыжни. Справа и слева темные избы. А свет только у Кузьмы Ивановича да Симеона.
Заныло в груди. Двенадцатилетней девчонкой Ксюша пришла к Устину; померли тятя и мамка. Восемь лет жила в старой пятистенке Устина. Батраков хоть в светлые праздники отпускали на улицу, а на плечи батрачки-родни в праздники ложилась тройная работа.
Из покосившейся пятистенки Ксюша пошла с Ванюшкой на ключ Безымянку, где нашла злосчастную золотинку – первую золотинку будущего прииска Богомдарованного. И на этом дворе, только в новом доме-громаде, в том, что Ксюша недавно сожгла, дядя Устин проиграл ее в карты Сысою. Здесь же, на дворе, Ксюша узнала тепло рук Ванюшки. Вспомнила и показалось, что на улице потеплело.
«Родной мой, об эту пору ты, поди, спишь, и не ведаешь, што иду я, гляжу на твои окна и грежу тобой. Вот бы ты выглянул». Но только на миг расслабилась Ксюша, тут же и одернула себя: «Не время про Ваньшу грезить. И вовсе не надо про него вспоминать».
Замедлив шаг, заглянула в распахнутые ворота, оглядела дворы Кузьмы и Устина. «Много, видно, солдат. И обоз собирают дивный. Эка, сколь саней! Раз, два, три, четыре», – считала Ксюша.
Люди ходили между возами. Кто-то махнул рукой Ксюше. И даже позвал негромко.
– Ой, будь ты трижды неладен. Не хватало еще, штоб меня тут схватили.
Свернула в проулок, к реке. Под гору на лыжах всегда от пешего убежишь. А от проруби -снежная целина.
Окликнул Ксюшу Тарас. Возвращаясь вечером домой, он еще во дворе услышал: в голос баба его ревет. И как не реветь, если двадцать лет спину гнули, батрачили, золото мыли, ели отруби пополам с лебедой, только бы купить лошадок-кормилиц. И вот забирают их.
Жалко стало Тарасу и лошадей, и себя, и жену. Молодая была и красивая, и улыбчивая. А работящая какая!… Работает-то по-прежнему, а красоту и улыбчивость нужда высосала.
«Приголубить бы надо бабу. Скажи ты, сколь лет доброго слова не слышала. Эх, жисть, жисть».
Открыл дверь в избу.
– Сумел отыскать Вавилу? Молчишь? Пробалабонил с мужиками, – запричитала жена,
– Отчепись. Без тебя голова с плечей валится.
– Отчепись? Отыскал бы Вавилу, так народ гольем не пустили бы… И пошто ты такой? Другой бы добился. Где мои глаза были, когда за этакого замуж пошла…
Не приголубил жену Тарас, не утешил ее, не утешился сам: вся злоба, обида, вся боль обернулись против нее, и сам собой мотнулся кулак. Охнула баба, а на душе у Тараса стало еще поганей: зря ведь ударил еще. Гавкнул: «Молчи, а не то башку оторву», – полез на полати. Утром рано вставать, да попробуй усни, когда внизу, на скамье стонет избитая жена. И растаращились веки, хоть смолой заливай.
«Ксюха не знает ничего про Вавилу? Врет, подлая. Ежли не ей, так кому знать? На меня разозлилась, што весной, как коммунию разогнали, я отшил ее. Эх, дурень я, дурень, тогда мерещилось, никогда-то боле ни Вавила и никто из ихнего стана мне не попутчик. Как бы они теперь пригодились. Правду говорят, не плюй в колодец, пригодится воды напиться. Во, как Вавилу бы надо. Да Ксюха упряма, сказала: нет, и хоть пряник кажи, хоть кол на голове теши – не свернешь. Придется своим умом доходить. Утресь угонят лошадок, увезут пшеничку, и гадай, сам-то вернешься ли к бабе?»
Спустился с печи, оделся.
– Куда в такую рань?
– Молчи, баба… Спи.
– Хоть молока похлебай на дорогу. Погоди, я огонь разом вздую.