Журнал «Вокруг Света» №12 за 1988 год - Вокруг Света
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не скрою, я слушал Квятковского и ловил себя на мысли, что все, о чем говорил профессор, можно отнести к нам. Вспомнилась Москва и особенно Ленинград, где любое небрежение, любая грубость, запущенность с еще большей болью бросаются в глаза. Вспоминал Петергоф. В последний раз я был там два года назад, в яркий летний день. Дворцовый блеск, брызги фонтанов, искрящиеся прохладой... и вдруг, рядом с этим великолепием — урны в молочных подтеках, липкие обертки мороженого, окурки... И совсем уже не к месту, возможно, оттого и кажущиеся вульгарными, запахи еды, распространяющиеся от буфетных павильонов.
Помню, как сокрушался пожилой человек: «Почему бы все это безобразие не вынести туда, наверх, на площадь, на улицу»...
Время, отпущенное для меня, растягивалось, чувствовалось, хозяин Лазенок увлекся. Возможно, это был один из тех дней, когда Квятковский позволял себе провести в праздных беседах день, когда он может остановиться, оглянуться назад, чтобы прикинуть, что сделано и сколько предстоит еще сделать; почувствовать дело своего ума и в нем себя, поделиться об этом с кем-нибудь... Он наверняка знает: стоит увлечься, подпустить к себе человека, и ему не остановиться. Не потому ли профессор скрывается от людей? Видимо, мне просто повезло...
— Маэстро! — молвил я, и остатки сдержанности оставили меня.— Маэстро, нельзя ли хоть краем глаза глянуть на вашу живопись?
— Проше! — Он резко встал.
— Как? Прямо сейчас?
— Проше на маленький кофе. Это здесь, рядом... Мы находимся сейчас в Западном павильоне дворца. Во времена Станислава Августа здесь находился зал с коллекцией картин, а в Восточном павильоне, где теперь живу я, жили слуги короля. Так что, выходит, я слуга Лазенок.
В передней нас провожали удивленные взгляды женщин, как бы говорившие: чего это их шеф задумал? А я чувствовал, как переступаю порог причастия к еще одной тайне профессора.
Внизу на выходе, за окошком, кассирша уже сидела на своем месте. Профессор, поклонившись, справился, здорова ли она, и, бросив на меня заговорщический взгляд, пропустил вперед, отворил дверь на двор.
— У меня дома кошмарный непорядок, две собаки, жена тоже научный сотрудник, убирать не любит. Я же вместо того, чтобы подмести лестницу, предпочитаю писать маслом. Так мы обрастаем мусором... Моя жена впала в апатию оттого, что готовит докторскую диссертацию, а за мной по всей Варшаве гоняются редакторы. Я никак не могу выполнить свои обещания...
Он дернул на себя дверь, и точно такая же узкая, крутая лестница, что и в Западном павильоне, привела нас в просторное помещение с двумя большими арочными окнами по сторонам. Рояль. Картины, выставленные вдоль стены на полу, и больше ничего.
Появилась пани Квятковская, принесла нам кофе и, ненадолго задержавшись для знакомства, попросила извинения и удалилась к себе. Она была одной из тех прекрасных польских женщин, о которых издавна у нас ходит восхищенная молва. Хозяин проводил жену взглядом прищуренных умных глаз, а потом усадил меня посреди мастерской, а сам стал показывать свою живопись.
Выставляя на передний план одни картины, убирал другие, манипулировал ими, как мне показалось, в странной последовательности, какая могла быть только одному ему ведома. Как и художник, влюбленный в свою женщину, пишет одну ее, так и темой картин Квятковского были в основном Лазенки, различные уголки буйной природы.
Не знаю... Я рассматривал его живопись, и меня не оставляло чувство одиночества автора: есть ли у него друзья в обыденной жизни? Какова та сторона его жизни, что скрыта от постороннего взгляда?..
Надо было что-то сказать, и я сказал:
— Хочется вашу живопись отнести к неоимпрессионизму, в ней- много света, воздуха и совсем нет человеческих фигур. Природа лишь подчеркивает состояние художника.
— Может быть,— вежливо заметил он.— Вы почувствовали настроение автора. Это меня устраивает... А теперь я хочу вам показать что-то интересное. Прошу вас.
Мы прошли в его кабинет. Он начал ходить и в каком-то ироническом удивлении, как во сне, оглядывать груды солидных изданий, полки со своими авторскими книгами, завалы бумаг на столе и под столом, картонные ящики и в них, доверху, ворох свалявшихся фотографий. Я взял одну сверху, выпрямил. Что это? Хозяин дома с Жаклин Кеннеди, может, я путаю? Нет. Они весело идут по улице и о чем-то оживленно рассуждают.
Маэстро заинтересовался, чем это я увлекся:
— Это в Америке. Тогда я почти все три месяца ходил пешком, по Штатам, хотел знать, как они там существуют, по ту сторону океана.
Я бросил фотографию на место, и тут мне показалось, ящики разваливаются, завалы рукописей в сумерках дневного света пробуждаются, шевелятся — и мне живым отсюда не выйти... Но, услышав хозяина, его мягкий голос, задумчивые слова, мне захотелось вдруг жить и работать с такой же чертовской одержимостью, с какой живет Марек Квятковский... Он протянул руку к полке, извлек оттуда скрученный в трубочку пергамент и, развернув его, протянул мне:
— Это только копия,— сказал он. И в следующую секунду я услышал удивительную историю.
Ее я записал так:
В Национальном музее у Квятковского был обычный «архивный час». Он рассматривал коллекцию необыкновенно красивых, но неизвестных ему архитектурных проектов прошлого, привезенных в Варшаву из Неборова. Среди них он обнаружил и проект переделки дворца в Неборове. Это обстоятельство подсказало профессору, что коллекция каким-то образом должна быть связана с архитектором, который, в свою очередь, тоже был связан с Польшей. Кто он? Как он попал в Неборово? Квятковский начал изучать, анализировать эти работы и вдруг обнаружил на одном из проектов изображение Царскосельского дворца, на другом — решетку Летнего сада в Петербурге. Тогда профессор бросился изучать русскую архитектуру и пришел к выводу, что архитектор, связанный с Польшей,— не кто иной, как итальянец Кваренги. Свое открытие Квятковский до поры до времени держал в тайне, попросил командировку в нашу страну. Уже в Москве — шел 1958 год — в архивах Института истории архитектуры нашел виды Варшавской Цитадели, нашел виды города Замосцья. Потом в Ленинграде отыскал документы, архитектурные эскизы и рисунки, связанные с Варшавой. Но он искал Кваренги и просмотрел все коллекции работ Кваренги в России. И вот, наконец, в Эрмитаже подтвердили, что варшавская коллекция действительно принадлежит Кваренги. Была сенсация — хорошую коллекцию русских проектов Кваренги Марек Квятковский нашел в Варшаве.
Но откуда взялся среди них проект дворца в Неборове? Дело в том, что дворец в Неборове принадлежал Михалу Радзивиллу, а его жена Елена, урожденная Пржездзецка, была любимицей Екатерины II и дамой двора Ее Величества, часто ездила в Петербург и там познакомилась с Кваренги, дала ему рисунок своего дворца и заказала проект переделки.
Провожая меня, Марек Квятковский предложил зайти в здание Кордегардии, связанное с еще одним его открытием. В чем оно состояло, честно говоря, я не уловил и не успел переспросить — он ввергал меня уже в новую волну идей... Я не успел даже опомниться, как Квятковский втолкнул меня в сводчатое помещение. Все смешалось: в Кордегардии во времена Станислава Августа находилась королевская охрана, а теперь здесь разместилось кафе. За уютными столиками сидели посетители Лазенок, и наголо бритый немолодой человек во фраке, сидящий за пианино у стены, играл Шопена. Он создавал атмосферу старых варшавских кафе.
Это тоже надо было отнести к одной из идей маэстро.
Из Кордегардии мы пошли в направлении выхода. Проходя мимо оранжереи, длинного строения, Квятковский предложил войти. Входную дверь открыл своим ключом, зажег свет.
На стенах — барельефы, вдоль стен — гипсовые копии античных работ, те самые скульптуры, которые собирал король Станислав Август Понятовский...
Всегда, когда случается вот так, как сейчас, ходить и разглядывать скульптуру, я вспоминаю детство и в нем то, как где-то увидел старинные статуи без рук, без ног... Помню, меня мучил вопрос: почему же взрослые не приделают им недостающие части? И каково же было мое удивление, когда уже молодым человеком я столкнулся с этим же вопросом, пусть не в такой наивной форме.
— Маэстро,— начал я,— у вас в Варшаве в давние времена была клавесинистка Ванда Ландовска, очень почитаемая в России.
— Как же, как же,— сразу же отозвался профессор,— была и очень известная, играла в Париже...
— Я читал ее книгу,— сказал я,— изданную у нас до революции. Она в ней осуждала некоторых своих современников, концертирующих знаменитостей, которые позволяли себе собственные обработки тем величайших композиторов, например Баха, ради демонстрации своих виртуозных возможностей. Сокрушаясь по этому поводу, Ванда Ландовска вспоминала, как была в гостях у великого Родена, большого любителя клавесинной музыки. Роден водил ее по своему домашнему музею античной скульптуры и с такой теплотой, такой нежностью говорил о каждом куске мрамора, что Ванда Ландовска не выдержала: «Маэстро, почему же вам не слепить им руки и недостающие части?»