Увеселительная прогулка - Вальтер Диггельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оливера похитили.
— Почему вы так решили?
— У моего мужа есть враги. Много врагов. Он зарабатывает массу денег. В газетах все время пишут, что у богатых людей похищают детей. Вымогатели.
— Газеты определенного сорта только и живут такими баснями… У вас есть какие-либо подозрения? Вы имеете в виду конкретное лицо?
— Нет, — ответила Сильвия.
23 августа, 18 часов 30 минут
КАБИНЕТ ЭПШТЕЙНА
— Я думаю вечерней летучки сегодня не проводить, — сказал Зайлер, — первая полоса сомнений не вызывает, а то, что подготовили заведующие отделами, оставим на их усмотрение.
— Первая полоса — это Чехословакия? — спросил Кремер.
— Шапка на первой звучит примерно так: «Уголовная полиция охотится за шестнадцатилетним Оливером Эпштейном. Оливер — последний, кто встречался с Рут Кауц. Только он может знать, что с ней случилось. Уголовная полиция не исключает акта насилия…»
Молчание.
— В чем дело? — спросил Зайлер. — Вы что, думаете, я вам сказки рассказываю?
— Но это же просто нелепость! — возмутился Кремер.
— Это чистая правда, — отрезал Зайлер. — А шефа невозможно найти, ни одна собака не знает, где он околачивается.
— Почему полиция охотится за Оливером?
— Потому что Оливер скрылся. А то, что он скрылся, означает… — сказал Зайлер.
— Что говорит полиция?
— Полиция говорит: совершенно исключается, что кто-то мог предупредить Оливера. Следовательно, он сбежал сам.
— Но это же не может идти на первую полосу, — сказал Кремер.
— Почему? — взорвался Зайлер. — У нас впервые такая сенсация — за все время, что существует газета, а вы… Нет, вы действительно ни черта не смыслите в газетном деле.
— Оливер — сын нашего шефа, — напомнил Кремер.
— Это не должно нас останавливать.
— Дайте этот материал на двенадцатой полосе, — предложил Кремер.
— Хватит разговоров. Первая полоса утверждена. Шефа замещаю я…
23 августа, 22 часа 10 минут
ГОСТИНАЯ В ДОМЕ ЭПШТЕЙНА
— Значит, ты передумала, — сказал Тобиас.
— Ничего я не передумала, Тобиас, ты должен меня понять.
— Выходит, твоему мужу удалось тебя уговорить?
— Эп еще позавчера уехал за границу.
— Из-за границы тоже можно позвонить. Теперь есть даже автоматическая связь. Прямо набираешь номер.
— Эп не звонил.
— Тогда в чем же дело? Когда я сегодня в двенадцать часов говорил с тобой по телефону, у тебя было совсем другое настроение…
— Оливер пропал.
— Как это пропал?
— Садись. Оливер скрылся. Его ищет полиция. У него что-то было с этой Рут Кауц.
— Что же ты сразу не сказала?
— Не хотела тебя огорчать.
— Понимаю. При таких обстоятельствах… Ты хоть догадываешься, куда он поехал?
— Нет.
— Но ты обзвонила всех родных, друзей, знакомых?
— Это за меня сделала полиция.
— Никаких следов?
— Никаких.
Пауза.
— Сильвия!
— Да?
— Допустим, что-то действительно случилось, может быть плохое…
— Не говори так…
— Это изменило бы наши отношения?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Яснее я выразиться не могу, — ответил Тобиас.
— Почему ты скрыл от меня, что раньше у тебя была другая жена?
— Ты никогда меня об этом не спрашивала.
— Ты когда-нибудь ее вспоминаешь?
— Она вышла замуж. Нет, я никогда не вспоминаю женщин, которых я оставил.
— Ты способен просто забыть?
— А почему я должен все помнить?
— Я только спрашиваю.
— Лучше не вспоминать о прошедшем.
— Не знаю, смогу ли я забыть Эпа.
— Забудешь, когда мы начнем жить вместе. Ты всегда о нем забываешь, когда мы вместе.
— Я не то имею в виду… я хочу сказать, я не смогу забыть того, что было. Семнадцать лет!
— Еще как забудешь. Уж поверь мне. У меня есть опыт.
— Семнадцать лет. Оливер.
— Ты сегодня расстроена. Может быть, мне уйти?
— Нет. Останься.
— До утра?
— Да, до утра.
— А если вдруг вернется твой муж?
— Мне это безразлично. Ведь он сейчас не беспокоится обо мне. Сейчас, когда такое стряслось с Оливером…
— Ладно. Я останусь. До утра.
— Мне так страшно…
24 августа
В ПАРИЖЕ
— Сильвия, я только что заложил четвертую кассету. Первые три я пять минут назад сдал на почту. В данную минуту стою на площади Данфер-Рошеро и, чтобы не думать о тебе, о нас с тобой, стараюсь думать о своей газете, вспоминаю — сам не знаю почему — броский заголовок, который мы дали в дни волнений в Цюрихе: «Демонстранты убили ребенка». Идея принадлежала не мне, но я не противился тому, чтобы эта статья шла на первой полосе. Спрос был колоссальный — сравнительно с обычным, в Цюрих, Базель и Берн пришлось к обеду подбросить еще по двадцать тысяч экземпляров. С тем же основанием мы могли бы написать: «Студенты кидаются камнями. Убит ребенок». Вышло и в самом деле свинство, потом мы оправдывались тем, что попали в цейтнот, у нас, мол, не было времени разобраться, где правда, где ложь. Зайлер ночью говорил по телефону с главным врачом больницы, и тот сказал: причина смерти окончательно еще не установлена, оказывается, «скорой помощи» пришлось по команде полиции сделать небольшой крюк, она не могла проехать по вокзальной площади и по улицам, прилегающим к вокзалу, потому что молодежь, студенты воздвигли там баррикады. Ребенок, сказал главный врач, умер от послеоперационного кровотечения, уже в больнице, возможно, его вообще никакими средствами не удалось бы спасти… Два дня спустя у Зайлера родилась новая идея: пусть студенты — те, которые называют себя прогрессивными, — пронесут по улицам венок на кладбище, где будут хоронить ребенка. И студенты попались на эту удочку. Днем — между двенадцатью и половиной первого — они торжественно пронесли венок к Центральному кладбищу, и это было равносильно признанию ими своей вины или соучастия. В «Миттагблатте» появился еще один заголовок, тираж снова подскочил, а обывателей охватило поистине погромное настроение против молодежи и студентов: «Утопить их в Лиммате, перевешать, на каторгу их. Надо наконец построить для них исправительные лагеря — берите пример с Греции…» Мне Зайлер признался лишь в том, что он подал студентам эту мысль. Три недели спустя редакция получила счет за венок, а опровержение, которое мы поместили, — о том, что ребенок вовсе не был жертвой демонстрантов, — никто не заметил. Жители Цюриха убеждены и по сей день, что ценой июньских беспорядков была человеческая жизнь, а я себя спрашиваю: что они, гордятся этим?
Я всего два дня в Париже и уже ненавижу этот город, ненавижу так же сильно, как раньше любил. Я обхожу за версту рестораны, излюбленные парижанами, где царит «парижская атмосфера», и посещаю дорогие международные заведения. Я не ем устриц, которые здесь так дешевы и которые я так люблю. В самом деле, я ненавижу Париж. Я прогуливаюсь, как, скажем, вчера вечером, по Севастопольскому бульвару, захожу на Центральный рынок, и мне становится тошно при виде всего этого убожества — пьяниц, проституток, бродяг, которые сидят и лежат на скамейках; при виде студентов и художников, которые по ночам зарабатывают здесь жалкие гроши себе на пропитание, разгружая иногородние фургоны и перевозя на тачках в павильоны рынка ящики, корзины с овощами, фруктами, рыбой, мясом и тому подобным; меня раздражают туристы — только что они нажрались и напились у «Липпа» в Сен-Жермене, наглазелись на стриптиз в «Крэзи хорс», а теперь болтаются по рынку, да еще с фотоаппаратами, и то и дело щелкают, еще бы, нищета ведь так живописна; мне вспомнилось, что самые прелестные цветные фото снимаются в Неаполе, в беднейших кварталах… «Увидеть Неаполь и умереть…» А здесь — студенты, будущая интеллигенция западного мира, его цивилизация, культура; со временем эти молодые ребята займутся настоящим делом; люди они мыслящие и, может быть, изобретут какую-нибудь бомбу — атомную или водородную, а сегодняшние сытые туристы будут превозносить замечательных ученых, вспомнят, с какой энергией те пробивались в жизни, ведь еще целы слайды, снятые тогда на Центральном рынке, можно снова их посмотреть: «Вот это я, а этот, что тащит корзину с рыбой, — дельный парень, он участвовал в создании водородной бомбы. Добиться чего-то может лишь тот, кто способен самоутвердиться и выстоять в нужде, кстати, почему бы Соединенным Штатам не сбросить одну из своих водородных бомб на Ханой…»
Разве, когда мы с тобой были в Париже, я не снимал, как и они, на цветную пленку, разве не ходили мы с тобой обжираться к «Липпу» в надежде увидеть хотя бы Брижжит Бардо или хотя бы Андре Мальро. О том, что Пикассо увидеть невозможно, мы знали заранее. Г. сказал нам, что Пикассо порвал с Парижем…