Генрих фон Офтердинген - Новалис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Матильда, ненаглядная!
— Генрих, дорогой! — Других слов они не нашли. Еще раз пожав ему руку, она исчезла среди гостей. Генрих не успел вернуться с небес на землю. К нему приблизилась мать. Он был с ней ласков, потому что сердце его было переполнено. Мать спросила:
— Как ты думаешь, мы не напрасно сюда отправились? Аугсбург тебе по душе, верно?
— Матушка, — молвил Генрих, — это превосходит все мои ожидания. Здесь настоящий рай.
Вечер продолжался среди неугомонных увеселений. Старики были заняты игрой и беседой, а также любовались танцами. В зале бушевало чарующее море музыки, и юность хмелела, качаясь на этих волнах.
Чары неизведанного наслаждения заодно с первой любовью томили Генриха своими обетованиями. И Матильда вверилась обольстительной зыби, едва облекая легчайшей фатою свое сердечное расположение и растущую благосклонность. Наблюдательный Шванинг уже подшучивал над ними, видя, как завязывается будущий союз.
Генрих сразу пришелся Клингсору по душе, и он с удовольствием распознал его чувство. Оно не ускользнуло и от более юных глаз. Аугсбургская молодежь оценила успех своего тюрингенского сверстника и подтрунивала над скромницей Матильдой, не скрывая, что теперь сердцам привольнее, так как больше никого не стесняет присутствие неприступной свидетельницы.
На покой удалились лишь за полночь.
«Я пережил торжество, впервые пережил, однажды пережил, — говорил Генрих наедине сам с собой, стараясь не тревожить мать, нуждавшуюся в отдыхе. — Разве душа моя не так же волновалась, когда мне снился голубой цветок? Матильда и цветок, что за чудная общность между ними? Когда клонился ко мне цветок, средь лепестков я видел ее черты, небесные черты Матильды, и, помню, в книге они мне встречались тоже. Неужели мое сердце тогда промолчало? Дух песнопения мне явлен ею, так что видно, чья она дочь. Она всего меня растворит в музыке. Она, моя сокровенная душа, не даст погаснуть моему огню святому. Моя верность — это вечность во мне! Мое призвание — благоговеть перед нею, исполнять ее волю, разумом и чувством постигать ее. Единый смысл бытия не в том ли, чтобы видеть ее и чтить? Мне суждено блаженство быть ее зеркалом, быть эхом для нее? Недаром я узрел ее в конце пути и в торжестве отрадном жизнь моя сподобилась высочайшего мгновения. Как можно было не возликовать? При ней все торжествует».
Он глянул в окно. В небесном сумраке еще виднелась череда светил, хотя вдали угадывался белый проблеск наступающего дня.
Преисполненный восторга, он произнес: «Вы, безмолвные скитальцы, вечные светила, будьте свидетелями моего святого обета. Я готов отдать мою жизнь Матильде, чтобы верность навеки сочетала наши сердца. Это мое утро, вечный день грядет. Ночи больше нет. Встает солнце, и ему посвящено мое самосожжение, жертвенный пламень, который никогда не догорит».
В своем пылу Генрих долго не мог заснуть и забылся лишь к утру. Помыслы его души завершились дивными грезами[79]. Полноводная голубая река[80] струилась, поблескивая, среди зеленых лугов. По зеркалу реки скользил челн. В челне он увидел Матильду, она держала руль. С безыскусной песней, разубранная венками, Матильда плыла мимо, устремив к нему сладостно-томительный взгляд. На сердце у него было тягостно. Генрих не ведал, что с ним такое. На небе ни облачка, на реке тишь да гладь. Река — зеркало, лицо Матильды как небо. Внезапно челн закружило. В страхе позвал Генрих Матильду. С улыбкой Матильда спрятала руль на дне челнока, а челн все не мог выправиться. Нестерпимая тревога напала на Генриха. Он поспешил на помощь к Матильде, но река противодействовала ему, течение подхватило его. Судя по жестам, Матильда обращалась к нему, челн уже зачерпнул воды, но Матильда вся сияла неописуемой задушевностью, нисколько не боясь гибельной пучины. И пучина поглотила ее. Ветер едва касался волны, река блистала и струилась как ни в чем не бывало. Жуткий страх омрачил ему разум. Сердце замерло в груди. Когда он очнулся, воды вокруг уже не было. Очевидно, течение унесло его в дальнюю даль. Отродясь не видал он таких мест. Что с ним совершилось, было ему невдомек. Память не возвращалась к нему. Он побрел, сам не зная куда. Страшное изнурение угнетало его. Словно крошечный прозрачный колокол, ключ бил на склоне холма. Зачерпнув немного влаги, он поднес ладонь к своим запекшимся губам. Тягостной грезой таился в былом пережитой ужас. Генрих блуждал и блуждал. Речи цветов и деревьев оживили его. Он воспрянул духом, как будто вернулся в родные места. Вновь донеслась безыскусная песня, он ловил этот напев на бегу, пока чья-то рука не остановила его, вцепившись в одежду.
«Генрих, дорогой». — Как мог он забыть этот голос! Он оглянулся, и вот уже он в объятиях Матильды. «Ты хотел покинуть меня, возлюбленный мой? — спросила она, с трудом переводя дух. — Нелегко мне было тебя настигнуть!»
Генрих не мог удержаться от слез, обнимая ее.
«Куда девалась река?» — вскричал он.
«А как по-твоему, чьи голубые волны над нами?»
Он глянул в небо и вместо небес увидел тихое течение голубой реки.
«Куда мы попали, Матильда, любимая?»
«Мы в пределе родительском».
«И мы не разлучимся?»
«Никогда», — ответила она. Их губы слились, она прильнула к нему, и уже ничто не могло расторгнуть эти узы. Она вверила его устам чудесное сокровенное слово[81], пронизавшее всю его душу. Он бы ответил ей этим же словом, но дед окликнул его и разбудил. Генрих не пожалел бы всей своей жизни, лишь бы вспомнить это слово.
Глава седьмая
У своего ложа Генрих увидел Клингсора, который дружески приветствовал его. Встрепенувшись, Генрих обнял Клингсора.
— Это не вас он обнимает, — заметил Шванинг.
Генрих скрыл невольную улыбку и краску смущения, целуя мать в обе щеки.
— Вы не откажетесь разделить со мною завтрак в окрестностях города на живописном взгорье? — сказал Клингсор. — Утро великолепное, прохлада услаждает. Собирайтесь! А то Матильда давно готова.
Восхищенный Генрих рассыпался в благодарностях. С неподдельным пылом прильнул он к руке Клингсора и не заставил себя ждать. Они присоединились к Матильде, которая была еще лучше в будничном утреннем платьице. Она приветливо поздоровалась с Генрихом. Одна рука Матильды была занята кошелкой, где находился завтрак, другую руку она без малейшего стеснения подала Генриху. Клингсор сопровождал их. Миновав город, уже охваченный дневным возбуждением, они достигли небольшой возвышенности над рекой, откуда под сенью могучих деревьев можно было любоваться необозримой далью.
— Хотя природа, — вскричал Генрих, — и до сих пор баловала меня своей красочностью, как добрая соседка, не скрывая различных своих богатств, такой плодотворной, такой неподдельной душевной ясности я еще не ведал. Как будто во мне самом эти дали, а вся эта великолепная окрестность — как будто моя же сокровенная греза. Внешность природы вроде бы прежняя, а сама природа такая разная. Как она преображается, когда нам сопутствует ангел или некий дух могущественнее ангела; как не похожа тогда природа на ту, которая с нами, когда мы внимаем излияниям страдальца или сетованиям крестьянина, обиженного погожими днями, так как всходы требуют скорее сумрачного ненастья. Вы, любезный учитель, даровали мне это блаженство; иначе не скажешь: блаженство. Невозможно выразить лучше то, что затаено во мне. Отрада, упоенье, восхищенье — всего лишь органы блаженства, приобщающего их к таинствам горней жизни.
Всем своим сердцем ощутил он руку Матильды, утопив огонь своего взора в отзывчивом спокойствии ее очей.
— Наше чувство, — ответил Клингсор, — относится к природе, как свет к веществу. Вещество сопротивляется свету, чьими преломлениями обусловлены различные цвета; свет вспыхивает на поверхности или в глубине вещества, и, если свет равен мраку, он пронизывает вещь; если же свету дано превозмочь мрак, излучение распространяется, просвечивая другие глубины. Впрочем, не бывает непроницаемого мрака, которого не преодолели бы вода, огонь и воздух, насытив глубину светом и сиянием.
— Я усвоил ваш урок, дорогой учитель. Наше чувство проницает людей, как свет проницает кристаллы. Естество людей прозрачно. Вас, любезная Матильда, я бы уподобил драгоценному сапфиру чистейшей воды[82]. Как ясное небо, вы благоприятствуете взору, и нет ничего нежнее вашего света. Но, дорогой учитель, согласитесь ли вы со мной: сдается мне, чем глубже мы соприкасаемся с природой, тем безусловней пропадает охота и возможность о ней поведать.
— Тут следует различать[83], — ответил Клингсор. — Природу можно чувствовать и наслаждаться ею, но для нашего рассудка и целенаправленного миропорядка природа совсем другая. Опасно увлекаться одной из этих двух природ в ущерб другой. Такая обедняющая односторонность частенько встречается. Но ведь обе стороны сочетаются друг с другом, и, только найдя такое сочетание, человек благоденствует. К сожалению, сплошь и рядом люди даже не догадываются, какое это искусство: свободно двигаться внутри себя самих, в соответствующем разграничении, безо всякого насилия, разумно освоив стихии собственной души. Иначе эти стихии привыкают друг другу противодействовать, так что в конце концов устанавливается неуклюжая косность и, когда человек нуждается во всех своих способностях, дело не идет дальше разброда и распри, пока все не рухнет в хаотическом нагромождении. Со всей настоятельностью советую вам исследовать ваш рассудок и ваши природные склонности, чтобы вы могли старательно и прилежно поддерживать закономерную последовательность и равновесие между ними. Не могу себе представить поэта, который не постиг бы природу каждого занятия, не научился бы добиваться своего сообразными способами и, сохраняя присутствие духа, не предпочитал бы наиболее уместные и действенные из них. Вдохновенное безрассудство бесплодно и пагубно, и поэт едва ли сотворит чудеса, если сам он дивится чудотворству.