Без утайки. Повести и рассказы - Сергей Чевгун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Машинка отменная, сама в кого надо пуляет. Только заряжать не забывай, – сказал Буденный, улыбаясь в знаменитые усы с картины художника Чашникова. – А на табличку внимания не обращай, не успели с трофея сковырнуть. Сам потом ее снимешь, как время будет!
Табличку Григорий Иванович снял в тот же вечер, но и усы не забыл. И когда в двадцать девятом году на конных скачках в Пятигорске разглядел их среди военных лиц, подошел и храбро заговорил про штабной вагон и Вапнярку.
– А ты, друг, вообще, кто такой, чтобы исторической личности мешать делать ставки в очередном заезде? – возмутился один из военных, в строевой шинели, но Буденный не дал бойца в обиду.
– Ты свои бронетанковые закваски брось! – оборвал он шинель. – Видишь, красные конники встретились? Ну и… отойди слегка, не мешай. Вон, пивка в холодке попей…
Отвел Григория Ивановича в штабной автомобиль и долго-долго говорил с ним о Сиваше и Перекопе.
Про Сиваш Григорий Иванович выложил все без утайки, даже портянки не забыл, а военного с заквасками на всякий случай запомнил. И восемь лет носил в своем пролетарском сознании это неприятное воспоминание, пока сама История не дала ему нужный политический ход. Аккурат в тридцать седьмом в Колонном зале товарищ Ульрих подал Григорию Ивановичу знак, обмахнувшись газеткой. И бывший красный боец Григорий Иванович знак свыше не пропустил.
Все припомнил Григорий Иванович этому военному, все разложил по полочкам пролетарской сознательности. И как тот пиво пил в Пятигорске на скачках, и как потом на жеребца Алмаза свою командирскую зарплату поставил – и проигрался до последнего рубля. Что говорил и чем оправдывался бедняга, не помнит даже архив на Лубянке, но один обрывок История сохранила: «…как бешеных собак!»
И правда, военного быстренько расстреляли вместе с другими военными, но было среди них много и откровенно гражданских. Одного из них Григорий Иванович даже узнал – бывший односельчанин, вместе ходили на Перекоп. Но все равно в перекопного не промахнулся. Помнится, еще подумал при этом: ох и прав же товарищ маршал – отменная машинка, этот маузер! Сама знает, в кого стрелять, главное, заряжать ее почаще…
И заряжал. Нажимал на курок без выходных, даже в отпуск не ездил. В сорок первом, однако, дал маузер первую осечку. Это когда пришлось срочно выпустить из лагеря какого-то врага народа. Как объяснили Григорию Ивановичу в ОГПУ, этот враг, сидя прямо на нарах, изобрел что-то очень секретное, за что карающий меч народного гнева его тут же пощадил. Потом этот враг даже дослужился до профессора, а может, и того выше. Григорий Иванович его послужным списком не интересовался, однако на всякий случай запомнил. И до конца войны, нажимая на курок верного маузера, был уверен, что стреляет по врагу.
Аккурат в пятьдесят шестом, на следующий же день после плохо законспирированного съезда партии, Григорий Иванович написал, куда следует, и именно то, что ему подсказывала партийная совесть. И совсем скоро уже сидел в знакомом здании на известной площади и доверительно беседовал обо всем на свете, начиная аж с двадцатого года.
– Точно, этот профессор сидя на нарах изобретал? Вы не ошиблись? – расспрашивал Григория Ивановича один скромный юноша с неброским лицом. – Может быть, это агент ЦРУ ему изобретение под нары подбросил? Вы не волнуйтесь, вспоминайте… Вы нам без утайки все рассказывайте!
И рассказал тогда Григорий Иванович все без утайки, начиная от кривых сапог и заканчивая калибром своего маузера. За маузер его похвалили, а сапоги приказали забыть. А изобретателя вскоре сняли, разжаловали, исключили и отправили куда следует, кажется, в Нарьян-Мар. И что он там хорошего изобретал, Григорию Ивановичу не известно.
Потом таких бесед было много, очень много. Всякий раз, возвращаясь домой, Григорий Иванович записывал их дома по памяти и прятал на даче под яблоней, замаскированной под грушу. Маузер висел на стене и скучал, а жизнь уверенно шла вперед, согласно генеральной линии партии. В семьдесят втором Григорию Ивановичу на юбилей подарили полное собрание сочинений любимого вождя и вручили постоянный пропуск в столовую ЦК. А скромный юноша, к тому времени дослужившийся до неброского полковника, пригласил Григория Ивановича выступить с воспоминаниями в спецшколе №7 с правильным уклоном.
Григорий Иванович пришел и выступил. Рассказал все как есть, без утайки. И как сидел он на берегу Сиваша и обдумывал план наступления на барона Врангеля, и как еще раньше, будучи членом реввоенсовета, руководил из бронепоезда защитой города Царицына от генерала Шкуро. А про скачки в Пятигорске пообещал ребятам рассказать в другой раз, поближе к 7-му ноября. Если, конечно, товарищ полковник возражать не будет.
К началу восьмидесятых записей скопилось столько, что пришлось купить для их хранения молочный бидон. А к середине девяностых яблоня (груша) засохла, не в силах таить у себя под корнями секретную информацию. И тогда Григорий Иванович понял, что пора бы подумать и о вечности. Он выкопал бесценные записи и попытался их продать прямо под окнами ближайшего посольства. Впрочем, без особого успеха: к тому времени из всех соотечественников, имевших отношение к вышеозначенным беседам, на своей исторической родине остался один бидон. Остальные разбрелись и осели, где придется – в Австралии, Англии, Америке… (далее – по алфавиту). И тогда Григорий Иванович понял, что последние семьдесят с лишним лет прожил совершенно зря.
Тогда он снял со стены пенсионного вида маузер, зажмурился и нажал на гашетку, целясь себе в лысый висок. Позеленевший капсюль старчески пыхнул, полуразложившийся порох сердито зашипел. Одряхлевшая пуля с трудом выползла из проржавевшего ствола и упала Григорию Ивановичу в правое ухо.
– Что? Говорите громче, не слышу! Контузия! – закричал Григорий Иванович, в ужасе открывая глаза. И увидел прямо над собой историческое лицо комдива.
– Дождь, говорю, скоро будет. А в дождь я особенно лютый, – повторил комдив, не слезая с коня. – Так что выковыривай, красный боец, эту самую дрянь, которая вползла в твое ухо по причине полной бессознательности, и догоняй свой полк. Хватит на травке прохлаждаться!
И тогда Григорий Иванович вдел героическую ногу в стремя и поскакал к Перекопу, догоняя барона Врангеля. И пока скакал к белогвардейскому Сивашу, мечтал лишь об одном – остановиться и портянки перемотать.
Остальное, он это знал, сделают за него историки.
Всё путём!..
– Стало быть, успокоилась наша бабушка, – вздохнул Анатолий, сторож автостоянки.
– Ну, а как ты хотел? Девяносто четыре! Нам бы столько, – хмыкнул слесарь Николай.
– Нынче что у нас? Вторник?
– Среда. Без подвоха! – Слесарь взялся за «Приму». – Когда старушка померла? В понедельник. А вчера мы весь день по сельсоветам бегали да могильщиков искали. Забыл?
– Ох ты, елки!.. Мне же завтра на дежурство заступать, – спохватился сторож. – Слышь, Колян, ты мне полсотни дашь? До работы добраться?
– Откуда деньги? От сырости? – вскинулся тот. – Пара десяток да мелочь… Все ж на поминки ушло! Сам не знаю, как домой добираться буду.
Сторож расстроился. А слесарь вытянул из пачки скрюченную сигарету, спичкой чиркнул. Затянулся до самой глубины души.
С час назад, выпроводив из дома последнего скорбящего, внуки сели за стол и принялись по-родственному поминать Акулькину Веру Карловну, урожденную Гельмих. «Ну, за бабушку нашу, царство ей небесное!» – в меру торжественно сказал старший внук, Анатолий (перед первой). «Ничего была старушка, толковая», – согласился младший, Николай (после второй). «А на книжке всего-то на гроб лежало, без музыки. Это как понимать?» – дрогнул голосом старший (между второй и третьей). «Я так мыслю, подлянку нам бабка подкинула!» – тотчас вскинулся младший (третьей стопке вдогон). Здесь-то и подсела незваной гостьей к столу эта долгая мучительная пауза.
Внуки думали порознь и каждый о своем, вместе же выходило примерно следующее. Не каждый день в селе умирают немцы, пусть даже и обрусевшие, одна тыща десятого года рождения. Стало быть, в революцию сколько лет было бабушке? Правильно, семь. Через год ее папа, бывший царский полковник Гельмих, под городом Киевом переметнулся от красного Щорса к белому Деникину и дальше – к бесцветному (в смысле, нейтральному) генералу фон Эйхгорну. А от того уже и до Берлина недалеко.
В Берлине же полковника Гельмиха и подстрелили, даже раньше, чем Набокова. Тот, понятно, юрист, публицист… к Милюкову на лекции похаживал. А милейшего Карла Фридриховича за что?
Как – за что? А зимой восемнадцатого года разве не военспец Гельмих прикатил в село на штабном автомобиле? И не он ли внес в дом шкатулку банкира Шмуля, не без помощи нагана сгинувшего в революционной кутерьме? Как же, слышала, засыпая, девочка Вера сдавленный шепот про банк, а поутру, открыв глаза, разом все забыла. Даже когда с английским шпионом жила, семейную тайну не выдала. Вот и в ОГПУ ничего о шкатулке не пронюхали, хотя шпиона-бухгалтера Акулькина в тридцать седьмом все равно с собой увезли. Лишь однажды, в конце столетия, крепко схваченная недугом, проговорилась Вера Карловна… или даже проболталась. Бывает. Зато когда снова на ноги встала, опять все забыла. И как потом не пытались внуки подъехать к любимой бабушке, молчала, старая. Так и померла, рта не раскрыв, словно бы и не жила на этом свете.