Синдром Петрушки - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, когда артист приблизился к дверям, мама вдруг вскричала: «Казимир Матвеевич!», и он остановился, будто споткнулся, еще сильнее затряс головой, опустил сумку на пол и сказал:
– Кася?! О боже, Кася! Катажынка! – и они обнялись…
И странный кукольник вместе со своей сумкой оказался у них дома.
Мама приготовила ужин на скорую руку, нажарила картошки с морскими гребешками, достала из холодильника любимую Ромкину закуску – острый корейский салат «ким-чи». И, радуясь друг другу взахлеб, они с кукольником перебирали какие-то незнакомые имена, ахали, вскрикивали, кивали один другому сквозь воспоминания – и все это относилось к далекому райскому острову маминого детства и юности под названием «Львов».
– А Пиню ты помнишь, Пиню-дурачка?
– Того, что по всему городу таскал сумки с кирпичами и всем рассказывал, что это золотые слитки?
– Между прочим, он говорил, что когда-то был очень богатым человеком, и знаешь, вполне возможно, была у него какая-нибудь лавочка: Советы разорили и свели с ума многих…
(И на эти его слова – мгновенная траектория маминого опасливого взгляда с гостя на Петю и на дверь, откуда в любой момент мог появиться «капитан советских погранвойск!», бильярдист и проходимец Ромка.)
– Казимир Матвеевич, а помните, какой Пиня был галантный, он вслед женщинам свистел, но только тем, кого считал обворожительными.
– И я тебе скажу, – подхватил гость, – у него таки был неплохой вкус. Я лично на Галицком базаре слышал, как одна торговка говорила другой: ты, мол, все молодишься, старая. А та в ответ: «Какая ж я старая, если мне еще Пиня свистит!»
– А помните, после выгодного заказа папа всегда выпивал рюмочку и пел:
О пулноци се зьявили яцысь двай цивиле,Морды подрапане, влосы як бадыли,Ниц никому не мувили, тылько в мордэ били,Тылько в мордэ били – таюсь-та-ёй!..[5]
– Кася, знай, что твуй ойтец не быв краснодеревщик, як сто львовских краснодеревщиков. Он быв художник!
Город Львов в Петином воображении – от маминых рассказов, а главное, от милых рисунков пером в ее зашорканном блокнотике – всегда возникал в густой узорчатой гриве не сахалинских, а других, пышнокронных деревьев, в кружении куполов, колоколен, балкончиков с коваными решетками, каменных львов с пожилыми пропитыми лицами, что сидят на задних лапах, передними обхватив щиты гербов. Там тренькающие трамваи плавно огибали статуи на цветочных клумбах; там счастливо обитали грациозные пани в шляпках с вуалями, молочники, дворники, шоколадницы, зеленщики; там с круглой высокой колонны слетал к бронзовому Мицкевичу пернатый вестник небес; там в водовороте забавных персонажей сияло в кротком простодушии лицо маминой любимой Баси, виденное им только на фотографии…
– А как там Бася? – морщась в улыбке, спрашивал артист (его длинное имя-отчество обрело для Пети развернутую чеканность гораздо позже). – Помнишь, у нее была привычка повторять: «Никому-сабе!», что означало: мол, некого винить, кроме себя самой, – при этом она была уверена, что говорит по-русски…
И мама, поминутно всхлипывая и улыбаясь, невольно перешла на польский, из которого они с гостем вынырнули, будто очнулись, только когда в беседу вклинился явившийся Ромка. Тот, как обычно, все испаскудил: суетился, острил невпопад, пытаясь склонить гостя к разговору, – к тому разговору, который он только и понимал, – а артист сухо и вежливо отвечал: «Нет, я не пью. Нет, спасибо, не пью…» А отец все напирал и вышучивал трезвенника, вкрадчиво уточняя: или язвенника? – словом, задирался.
Ближе к ночи он напился до той вершины, или той ямы обычного своего самочувствия, когда, еще держась на ногах и даже с какой-то особенной грацией огибая стол и стулья, чудом их не задевая, он гарцевал по крошечной кухне с колодой карт в руке (ах, вы арти-и-ист? Да здесь у нас артистов до хрена!) – предлагая показать Казимиру Матвеевичу некий обалденный фокус с четырьмя тузами…
И мама глядела на него горящими глазами, с давней бессильной ненавистью.
А у гостя были все основания отказываться от пьяных бесед с человеком, на пиджаке которого красовался памятный знак ВЧК-КГБ. Отсидев изрядный срок по пятьдесят восьмой, он до сих пор не очень разбирался в тонкостях различий родов советских войск, но предпочитал держаться подальше от любого, даже бывшего, даже комиссованного по инвалидности советского офицера. Одному такому офицеру он однажды шутя показал некий номер с куклой усатого, польского воеводы, со смешными и вольными комментариями. Но тому кукла напомнила совсем другого, хотя и тоже усатого, человека. (Это случается, философски объяснял потом Казимир Матвеевич соседям по бараку, один из которых оказался профессором знаменитой львовской математической школы, это нормально, ведь кукольный театр жив ассоциациями.) Так что прямиком после забавного спектакля кукольник угодил в печально известный во Львове дом на улице Дзержинского – длинный, в форме корабля; его построил когда-то известный банкир в память о сыне, погибшем на флоте.
Освободившись из лагеря, старый кукольник предпочел переехать в Южно-Сахалинск: хамелеону, говорил, лучше слиться с окружающей средой. Впрочем, он не бедствовал. Состоял при Народном театре кем-то вроде разъездной артистической единицы. И постепенно обжился тут, хотя и любил повторять, что над Сахалином и посейчас витает дух каторги. Образовались у него некоторые связи, добротная репутация опытного артиста; на него присылали заявки школы и детские сады – на прокорм хватало. Так и разъезжал по всему острову, как говорил он, «сам собою», – с кукольным театром в дорожной сумке: «Знаешь, Кася, дети – они везде дети»…
Лукавил, привычно таился: какие там дети, тем более эти местные дети, многие из которых – жестокие и несчастные отпрыски неблагополучия, бедности, уголовщины и пьянства, не восприимчивые ни к искусству, ни к внушению добром, ни к игре воображения…
Лишь много лет спустя Петя понял, что их роднило с Казимиром Матвеевичем. Тот тоже был и охотником, и ищейкой, чей нюх натаскан на тусклый чарующий запах инобытия; следопытом был в пожизненной экспедиции, в вечных поисках прорехи в нездешний мир…
Пете было позволено весь вечер возиться с куклами из сумки Казимира Матвеевича. И он сидел на полу, осторожно и жадно рассматривал, прикасался, ощупывал и перебирал их, бормоча себе под нос бурливые потоки освобожденных слов, бессмысленных и бессвязных – если б прислушался кто из взрослых, – но полных вихревого распирающего, безостановочного действа: «Привет привет ты чего рукой размахался давай давай отсюда нет это ты мерзавец первым не воображай да я тебя попробуй только му му му ну чего ты плакса сам виноват полез первым а вот я тебя тэкс и вот тэкс одной левой так отделаю ну давай давай попробуй мальчики не деритесь…».
Одна из кукол сильно отличалась от двух других, простых, детских – как он мысленно их назвал. Те были просто – мальчик и девочка, с доверчивыми, плосковато-задорными школьными лицами, сделанными из поролона, обшитого раскрашенной материей. Но вот третья кукла, та, что в спектакле называлась Хулиганом… Тряпичная, но с деревянной головой в красном колпачке, она скалила в ухмылке зубы и на все стороны кивала и поводила хищным горбатым носом. На спине у нее был подшит пухлый горб, а к подолу длинной красной рубахи приделаны спереди непропорционально маленькие набивные тряпичные ножки, которые как-то глумливо и похабно болтались… Вот этот залихватский, смешной и зловещий урод и пугал, и притягивал к себе, не отпуская Петю весь вечер ни на минуту. Невозможно было с ним расстаться! От каждого поворота его головы в Петиных руках менялось выражение его лица: от хитрого до ехидного, от веселого до пьяно-забубенного. Чем-то он похож был на Ромку, хотя – странно! – ведь тот был красив, а этот – урод. Но пугающе быстрая перемена в лице от малейшего поворота руки – да, это в точности напоминало перепады настроений у отца.
Когда гостя уложили в кухне на раскладушке, и все улеглись, и даже Ромка перестал колобродить, Петя дождался, пока домашняя тишина приобретет протяжное равновесие ночных полузвуков, шуршаний, похрапывания, шевеления тюлевых теней на лунном подоконнике, – и скользнул со своего топчана. Босиком подкравшись к сумке, он тихонько приподнял ее, пробуя – далеко ли сможет унести. У него уже составился отличный толковый план, куда спрятать сумку: в сарайчик в углу двора, – был такой, для нужд всех соседей. А когда утром гость хватится, сказать, что в квартиру воры забрались, сам их видел: двое, уголовные, бритые… такие бандюки, что от страха он онемел и обездвижел.
Но гость вдруг повернул к нему бессонную голову с такими же острыми, как в зале у него были, глазами, быстро сел – раскладуха крякнула и длинно затрещала – и шепотом спросил: