Грусть белых ночей - Иван Науменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова шагаю вниз, в темноту. Речушка, что течет под окнами лесничего, огибает и усадьбу моего хозяина, отделенная от нее неширокой луговиной. У сосняка спускается к речке дорога, по которой гонят на выпас скотину, и я иду туда. Начинает моросить. В соснах — тихий шелест.
Мостик через речушку сделал тракторист Микола, у него я квартирую. Перекинул с одного берега на другой несколько бревен, сверху обшил их досками и даже перильца приладил, чтоб ненароком не утонул неосторожный путник. Хотя утонуть в речке трудно — скотина переходит ее вброд, и даже женщины, по утрам собирающие в сосняке маслята, прослышав, что на другом берегу их больше, подоткнув подол, перебираются туда.
А вообще речушка резвая. Она весело булькает внизу, облизывая корни ольшаника, лозняка, что нависают над ней вдоль всего берега, дно ее устлано галькой, мелкими камешками, вода студеная и чистая. Некогда речка знала лучшие времена, вся болотистая, торфяная луговина меж двух сосновых пригорков была, видно, ее руслом. Теперь у подножия бывшего правого берега густо поднялся орешник, даже дубы выросли — речка начала мелеть давно.
Я стою на мостике, прислонившись к перильцам, слушаю бормотание воды, которое сливается с зябким шепотом дождя. Теперь, осенью, вода в речке густая, темная — в ней отражается цвет невеселого серого неба и скупые отсветы дня.
Отсюда, снизу, огней деревни не видать, но, внимательно присмотревшись, можно заметить слабое свечение над темной массой деревьев. Когда проезжает по шоссе машина, лучи ее фар резко полосуют небо над лесом. Я думаю о том, как текла жизнь в Ковальцах лет десять — пятнадцать назад. Такой вот поздней осенью не было ни заработков, ни работы, ни электрического света, ни телевизоров — ничего, только ночь да тьма. Недаром молодежь — и не только молодежь — так отчаянно рвалась в город.
До моего слуха доносится приглушенный шум голосов. Прибыл наконец автобус из Минска. Он идет дальше, до местечка Осовец, что в пятнадцати верстах от Ковальцов. Автобусов тут ходит много, но вечером всего два или три. Антонина, возможно, приехала. А может быть, и нет. Никаких определенных сведений о ее намерениях у меня нет. Она работает в Минске в научно-исследовательском институте и домой наведывается когда вздумает. Так или иначе, к лесничему Разуменко я не пойду. Ни к чему постоянно торчать у него в доме.
С мостика снова поднимаюсь на пригорок. Если бы не слякоть, не тьма, можно было бы пройтись по шоссейке, добраться до Вороньей горы. Мелькает мысль завернуть к Ивану, совхозному инженеру, и просидеть вечер за шахматами. Но не хочется. Не то настроение. Я бреду по шоссе, смотрю на окна Разуменко и понуро плетусь домой.
Дома у нас компания. В первой комнате на низких табуретах сидят историк Химченко, преподавательница белорусского языка Ганна Андреевна и мой хозяин. Играют в подкидного. Одним глазом они смотрят в карты, другим через открытую дверь косятся на телевизор, который стоит в боковушке. Приятное с полезным.
— Садись, Романович, — приглашает Ганна Андреевна. — Звезд на небе не видно, не погадаешь о судьбе. Лучше я тебе на картах поворожу.
Она заливисто смеется. Знают в Ковальцах о моих вечерних прогулках.
Я подсаживаюсь к игрокам. Читать все равно не дадут. Я в паре с Ганной Андреевной, и сейчас наша задача не поддаться Химченко и Миколе, который, играя в карты, отчаянно плутует.
Карта, как назло, идет плохая, и два раза подряд мы с Ганной Андреевной проигрываем.
Партнерша утешает:
— В любви повезет, Романович. Верно, приехала Разуменкова. Или не выглядел?
Я и бровью не веду. Будто ее слова меня не касаются. По телевизору идет длинный, скучный фильм. Странно, почему даже в праздничный вечер не покажут хорошей картины?
Между тем наши с Ганной Андреевной дела понемногу улучшаются. Мы отыгрались и наседаем на противников. Микола вместо козырного бьет карту бубновым валетом, а ненужную шестерку пытается незаметно сбыть с рук. Но я слежу за ним. Микола хохочет и сдается.
Хата Миколы, хотя она и стоит на отшибе, что-то вроде заезжего дома. Кто-нибудь всегда тут живет на квартире, приезжие остаются ночевать.
Теперь хата почти пустая, в четырех комнатах только хозяева да я. Дочка работает и учится в Минске, сын, весной окончивший десятилетку, в школе механизаторов под Могилевом.
Хозяйка застилает стол скатертью. В отличие от своего худощавого щуплого мужа она полная, дородная. Фигура у нее не совсем складная, движения угловатые. Но это не мешает ей с утра до вечера носиться по двору, по дому, доить корову, кормить гусей, свиней, кур. Весной и летом она еще и на совхозную работу бегает.
Мои хозяева живут в достатке. Они сноровистые, несут в дом, как пчелы в улей, но не сквалыги.
Только мы начинаем свое пиршество, отворяется дверь и в комнату входит раскрасневшаяся черненькая девушка лет двадцати, в зеленом модном пальто в талию, с полной сеткой в руках. Это Алеся, дочка хозяев. Я невольно вздрагиваю. Значит, еще один вечерний автобус пришел.
Через минуту Алеся сидит за столом и улыбается. Мать ставит перед ней тарелку, кладет вилку.
— Мой Саша не приехал? — спрашивает Химченко.
— Не видела.
— Они останутся на демонстрацию. Приедут завтра.
— Помешались на Минске, — говорит Ганна Андреевна. — Из каждой семьи по человеку, по два. Есть даже и по три. Меня бы озолотили, и то не прожила бы там ни дня. Как вспомню свои курсы...
О курсах мы давно знаем. Ганну Андреевну посылали в Минск на повышение квалификации. Пробыла она там месяц, а разговоры об учебе на курсах третий год ведет. Больше в отрицательном плане.
— Вы и Гарбысю сдавали? — спрашивает Алеся.
— Сдавала, как же. Сытый такой боров. Когда начал лекции, так даже конспекта не взял. Мол, для такой темноты, как мы, и конспект не нужен. Первый час еще складно плел, а там — и слушать нечего...
Алеся, прикрыв ладонью рот, тихонько хихикает.
Хозяин наливает стаканы. На Ганну Андреевну смотрит недоверчиво. Сам он кончил пять или шесть классов, и, видно, не верится ему, что в столичном городе могут плохо учить.
— На вас не угодишь, — говорит Микола, — профессоров критикуете.
— Какой он профессор? Скукота. Говорят, взял в жены молодую студентку и глаз с нее не спускает.
Химченко становится на сторону хозяина:
— Наука веселой быть не может. Это не театр...
— «Театр, театр», — передразнивает Ганна Анреевна. — Что, в городе нет пустозвонов? Хватает. У нас бы такого Гарбыся в пастухи не взяли, а там он других учит.
Химченко язвительно кривит тонкие губы:
— Хорошая философия. Далеко с ней можно зайти...
— Дальше некуда. Пастуха, если не выпасет коров, доярки прогонят. А кто возьмется за такого Гарбыся? Поставил мне четверку, только бы не шумела. Вот разве что с вами языком помелю.
Ганна Андреевна за словом в карман не полезет и отбрить может каждого. Да и почву под ногами чувствует, как-никак жена директора школы.
II
Праздничные утра тихие. Никто не спешит на работу, разве что доярки и учетчицы. Но они встают затемно.
Я иду в лес. Осень неровная: в конце сентября выпадал снег, в октябре были заморозки. Дожди пошли перед самыми праздниками. Жизнь в лесу все же не замерла. В сосняке по супесям, мхам тут и там пробиваются зеленки, большими семьями растут чахлые, неброские на вид грибы — темные чепчики на тонкой ножке, в наших местах их называют курками. Еще даже на поздний цветок можно наткнуться: светится синий или желтый глазок, и трудно понять, как это нежное растеньице выдержало заморозки.
Между соснами в ложбинах туман. Он плотный, густой, но понемногу расплывается. Еще может быть солнечный день.
Хорошо в лесу, даже в таком вот осеннем. Будничные заботы, докучные мысли исчезают, дышится, думается легко. Все существо как бы сливается с царящими здесь праздничной торжественностью и покоем. Радует все, что попадается на глаза: можжевеловые кусты — они почти всегда соседствуют с муравейниками, песчаные плеши прогалин, камни-валуны, обросшие по бокам зеленым мохом.
Особого присмотра за лесом не видно: сосны растут как попало, хотя и были когда-то посажены под шнур, валяются сломанные ветки, тут и там раскидан трухлявый хворост, торчат пни, но этот явный, ощутимый беспорядок ласкает взор, в нем как бы проступает гармония.
Настойчиво тенькают синицы. Они одни оживляют тоненьким перезвоном онемевший лес. Зимой, когда ударят большие морозы, а полевое былье, семенами которого пичужки кормятся, занесено снегом, много их гибнет. И все-таки слабые пташки, не в пример другой мелкой птице, не покидают родной лес. Где-то, подпершись хвостом, упрямо долбит сухостоину дятел. Оперение у птицы необыкновенное, будто прилетела из далеких заморских стран, и нрав упорный. Только два или три раза я слышал голос дятла: «крэк, крэк» — звук неприятный, режущий, словно по жести кто-то дерет.
Между двумя сосенками растянулась паучья сеть. На ней повисли капельки росы. Мух, мошек давно в лесу нет, сам паук схоронился где-нибудь в щелке, а его кросна держатся. Наконец замечаю под сосенкой присыпанные песком шапочки зеленок. Грибы крепкие, тугие, будто не было ни снега, ни заморозков. Земля свое отдает. Немножко тепла, влаги, и накопленные за лето животворные силы дают о себе знать. Поздние осенние грибы пробиваются из земли до самых морозов.