Алхан-Юрт; Аргун; Моздок-7 - Аркадий Бабченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всего в этой истории нас огорчает то, что теперь мы не сможем пользоваться щелью в заборе.
— Придурки, — говорит Аркаша, — попалили щель. Сами попались и других подставили. Вот и продали мы дырчик.
Он огорчен больше других. Теперь, чтобы удовлетворять свою страсть к торговле, ему снова придется ходить на рынок, а это слишком опасно. Никогда не знаешь, вернёшься ли назад. Рынок — территория врага. Слишком много народу, слишком мало места. Там можно ходить, только выдернув чеку и зажав гранату в кулаке. Куда приятней было торговать около щели на своей территории. Там мы сами могли выстрелить в затылок кому угодно.
— Да, — говорит Лёха, — жалко щель. И дырчик жалко.
Комбат распаляется все больше. У него что-то с головой после гор, пожалуй, он и вправду может забить этих двоих до смерти. Он бьет хрипящие тела ногами, солдаты извиваются как червяки, пытаются прикрыть живот, почки. Связанные за спиной руки не дают им этого сделать, удары сыплются один за одним.
Одному комбат попадает в горло, тот чавкает и больше не может дышать. Он дергает ногами и пытается заглотнуть воздух, выпучив глаза.
От проходной за экзекуцией наблюдают остальные офицеры штаба. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют не переставая уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.
Мы стоим в строю.
Любое избиение лучше, чем дырка в голове, это мы уяснили давно. Слишком много смертей уже было, чтобы мы могли обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте. Мы все воруем. Эта война построена на воровстве и ведется она ради воровства. Солдаты продают патроны, водилы продают соляру, повара — тушёнку. Командиры батальонов воруют у нас жратву коробками, вон она, наша тушенка на столе стоит, они закусывают ей водку не стесняясь. Командиры полков воруют уже машинами, генералы воруют сами машины. Известны случаи, когда чехам продавали новенькие, еще в масле, бронетранспортеры, только что с завода. По Чечне до сих пор ездит техника, проданная ещё в первую войну и списанная на боевые потери. Интенданты отправляют в Моздок целые колонны, набитые ворованными вещами, из Чечни везут все — ковры, телевизоры, стройматериалы, мебель. Дома разбирают и перевозят по бревнам. Транспортные самолеты набиваются барахлом под завязку, для раненных места уже не остается. Что значат два или три цинка патронов на этой войне, которая продана от начала и до конца? Мы все проданы с потрохами, я, Аркаша, Пинча, комбат, и эти двое, которых он избивает — мы все уже проданы и списаны на боевые. Нашими жизнями давно уже расплатились за генеральские особняки, которые как на дрожжах растут вдоль Рублевского шоссе.
Наконец шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те хрипят в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке, как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая — знают, что мы не будем этого делать.
— Разойдись, — говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.
— Суки, — повторяет Аркаша. Непонятно, про кого он — про пэтэвэшников или про комбата с Лисицыным.
— Пидарас, — шепчет Фикса.
Полночи пэтэвэшники висят напротив нашей палатки, и сквозь незавешенный тамбур нам видно, как они раскачиваются на дыбе. Их плечи прижаты к ушам, головы склонены на грудь. Сначала они пытались подтягиваться на руках, менять позы и как-то устраиваться поудобней, но сейчас затихли. То ли спят, то ли без сознания. Под одним в блестит лужа мочи.
В штабе слышен гомон, шакалы пьют водку. К двум часам ночи они основательно накачиваются и снова вываливают на плац. Начинается вторая серия.
Подвешенных освещает полоска света. Шакалы ставят под дыбой два “тапика” и подсоединяют провода к пальцам ног пэтэвэшников. “Тапик” — это армейский телефон, ТА-57. В него вмонтирован генератор, и чтобы позвонить, надо покрутить ручку. Генератор вырабатывает ток и на том конце провода раздается сигнал.
— Ну что, пидарасы, будете ещё патроны продавать? — Спрашивает Лисицин и крутит ручку телефона.
Солдат на дыбе начинает дергаться, его бьют судороги.
— Чего ты орешь, гондон? — кричит Лисицын и бьет его ногой по голени. Потом снова крутит ручку “тапика”, солдат снова орет. Лисицын снова бьет его. Так продолжается довольно долго, может полчаса, а может и больше. Офицеры нашего батальона превратились в организованную банду и существуют отдельно от нас, от солдат. Они — "шакалы", по-другому их в армии никогда и не называли. А шакалы они шакалы и есть.
Чего можно ждать от офицеров кроме избиения, если они сами росли в казармах? Их избивали, когда они были курсантами, их и сейчас избивают в линейных частях. Полковники через одного умеют только визжать и бить, на виду у подчиненных делая из лейтенанта, капитана или даже майора стонущего взъерошенного сопляка. Генералы больше не выносят взысканий полковникам, они просто бьют в морду. Наша армия — рабоче-крестьянская, доведенная до отчаяния вечным безденежьем, до озверения оголодавшая, бесквартирная, отодранная и избиваемая всеми напропалую независимо от знаков различий, бесправная — не армия, а стая — вобрала от уркаганского люмпена все самое худшее, весь беспредел, и законы в ней волчьи. Какие на хрен солдаты, когда своих детей кормить нечем. Грамотные, желающие служить офицеры в ней долго не задерживаются, остаются только те, кому жить негде и кого кормят байками о квартире, или те, кто двух слов связать не может и ни на что другое не способен, кроме как крушить молодняку зубы. Они-то и поднимаются вверх по карьерной лестнице — не потому, что лучшие, а потому что других нет. Привыкшие с самого низа избивать и получать, избивают и получают до самого верха, и учат этому остальных. И нас давным-давно приучили. Пиздюль стал универсальным языком армии.
Лисицыну надоедает крутить “тапик”.
Он накидывает на одного из подвешенных бронежилет и стреляет ему в грудь из пистолета.
От удара тело отбрасывает назад, солдат раскачивается, словно боксерская груша; он подтягивает ноги к животу и хрипит. Легкие у парня теперь отбиты напрочь. Лисицын хочет выстрелить ещё раз, но комбат отводит его руку, боится, что тот промахнется спьяну и попадет в живот или в голову.
Мы не спим, уснуть под эти крики невозможно. Не страшно — громко просто.
Я закуриваю сигарету. В Моздоке было также. Кого-то избивали на взлетке, а я лежал, укрывшись одеялом с головой, чтобы свет не резал глаза и не так были слышны крики, и думал — хорошо, что сегодня не меня. Четыре года прошло, а ничего не изменилось в этой армии, и еще пройдет десять раз по четыре года и ничего не изменится.
Крики на плацу прекращаются, офицеры уходят в штаб. Теперь слышны только стоны. Тот, в которого стреляли, натужно хрипит, пытаясь протолкнуть в себя воздух, кашляет.
— Задолбали ныть, — говорит взводный из своего спальника. — Эй, вы, полудурки, если не утихомиритесь, я вам организм нарушу! — орет он в предбанник.
На плацу замолкают. Летёха засыпает.
Я наливаю во фляжку воды, Аркаша кидает мне вдогонку пачку “Примы”:
— На, дай им покурить.
Я выхожу на улицу, прикуриваю две сигареты и поочередно втыкаю их в разбитые губы. Пэтэвэшники молча курят, мы не разговариваем. О чем тут поговоришь?
Над омоновским блокпостом в районе элеватора взлетает осветительная ракета, затем красная сигнальная. Завязывается перестрелка. Короткие очереди шелестом разносятся по степи. Затем с крыши элеватора начинает работать пулемет. Там стоит наша восьмая рота, они забрались на высоченные двадцатиэтажные корпуса и могут простреливать половину города. Похоже, пулеметчик видит чехов, он бьет прицельными короткими очередями. Вскоре перестрелка утихает, омоновцы запускают зеленую ракету — отбой.
Сигареты дотлевают. Я затаптываю бычки и даю пэтэвэшникам воды. Они жадно пьют. Я вспоминаю, что у нас ещё остались сухари. От этой мысли мне становится смешно — им сейчас только сухари грызть, от зубов, небось, ничего не осталось.
Батальон засыпает.
На утреннем разводе подвешенных снова избивают, но уже не так сильно, как вчера. Они уже не отворачиваются, лишь тихо стонут. После избиения зампотех отвязывает веревки, новобранцы мешками падают со столбов. Они не могут встать, не могут поднять затекшие руки, их кисти почернели, пальцы скрючены. Комбат ещё несколько раз бьет их ногами, затем разрывает их военные билеты.