Мордовский марафон - Эдуард Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Куда там! Уродился-то я так себе, ни рыба ни мясо... Оно и хорошо, по-своему. Я счастливчиков этих, выигравших по генной лотерее, не перевариваю. Смотришь: он едва вылупился из материнского лона, а уже двухпудовыми гирями играет. Значит, быть ему богатырем... Но, заметь, до первого серьезного щелчка судьбы. Потому как без пота в богатыри выбился. Мой лозунг: в поте лица своего добывай мышцу свою. С акцентом и на "мышце", и на "поте".
Надо ли говорить, что у этого физкультурного разговора был определенный подтекст?
Со спортом отношения у Альберта сложились таким образом. Начав с 13 лет посещать спортзал, в 17 он уже имел первый разряд по боксу. Судя по физическим данным, твердости характера и смелости, быть бы ему незаурядным спортсменом, когда бы не болезненная тяга к книгам, результатом каковой явился слишком ранний интерес к так называемым "вечным (они же "проклятые") вопросам". В 17 лет он заметался между требовавшим все большего времени и пота спортзалом и библиотекой, в пыльных недрах которой, казалось, где-то притаилась некая истина.
Очевидно, именно этот период своей жизни имел в виду Альберт, как-то сказав (по другому поводу и вовсе не автору):
- Только в розовой юности надеешься однажды наткнуться на книгу, в которой будет все обо всем, - и, помолчав, добавил поясняюще: - Я, конечно, не об энциклопедии, сколько бы ни было в ней томов: юности нужны не справки, а некая суть.
В 17 лет он расстался со спортом. Не без сожаления. И это сожаление становилось чем дальше, тем сильнее, так что в 1970 году, когда ему было уже 32, он вновь начал усиленно "потеть над мышцей своей", то есть бегал на месте, прыгал, отжимался от пола и где-нибудь в укромном уголке боксировал с воображаемым противником - на большее в лагере человек не способен, будь он хоть помешан на спорте: ни времени, ни места, ни, конечно, оборудования, да и питание не позволяет больно-то физкультурить, а обзавестись там какими-нибудь гантелями или штангой - упаси Боже!.. О футболе, боксе и борьбе не упоминай они прямо запрещены законом и за них строго карают.
Нетрудно сообразить, что это возвращение к спорту находилось в некоторой, хотя и очень отдаленной, зависимости от результата попыток обрести ту самую "некую суть". Альберт не то чтобы с годами охладел к Истине, - скорее, он разуверился в принципиальной возможности найти ее... и вновь занялся спортом. Но теперь уже не ради самого спорта (возраст не тот) и не потому, что признал правильность бергсоновской дефиниции человека в качестве занимающегося спортом животного, а ради некоторой другой цели, о которой автор не преминет сообщить в должном месте.
* * *
Альберт никогда не обращал особого внимания на свою одежду, но единственно по недостатку средств и времени - ни из отутюженных, ни из помятых брюк он философии не делал.
Здешний арестант сейчас, наверное, единственный в мире, кого ежемесячно стригут наголо. Де-юре он еще даже и не заключенный, а всего лишь подследственный, ан нет - уже оболванен, ибо всем известно, что раз тебя арестовали, то так или иначе срока тебе не миновать. Лишь тем, кто сидит под следствием по обвинению в государственном преступлении, разрешают носить волосы, и потому, увидев в этапном вагоне лохматого, смело утверждай, что он, только-только получив срок, едет из следственного изолятора КГБ.
В первый по прибытии в нашу зону день Альберт еще был с волосами и только на следующее утро его остригли. Волосы у него были замечательно хорошие густые, в меру вьющиеся, русые...
Специалисты утверждают, что не полысевший к 40 годам и в гроб сойдет волосатым. Альберт, к слову сказать, не из тех, кто вечно обеспокоен тем, как он выглядит, тем более его никогда не волновало соображение, будет ли он из гроба сиять лысиной своим неутешным родственникам и друзьям или сохранит юношески буйную растительность, да и саму возможность респектабельно покоиться в гробу он полагал для себя довольно проблематичной. Несмотря на то, что у него были замечательные волосы, он редко пользовался расческой, так как большую часть своей жизни был острижен наголо.
Автор на глазок прикинул, что из прожитых Альбертом 35 лет 23 года он проходил, что называется, оболваненным. Первый раз его остригли под машинку в четырехлетнем возрасте - из гигиенических соображений: педикулез в те годы был явлением нередким, а мыло - товаром дефицитным; позже его стригли наголо из соображений экономии: стрижка под машинку дешевле - пусть и на мизер - самой какой-нибудь простенькой челочки.
К великому сожалению, у Альберта не сохранилось ни одной фотографии (он их все уничтожил), за исключением той, детской, о которой уже упоминалось. Позже автору удалось внимательней рассмотреть этот снимок, и тогда же автор узнал, что сделан он в начале лета 1945 года неким "дядей Васей-старшиной", который привез с фронта не только два ряда медалей и костыли вместо правой ноги, но и объемистый сидор с часами, кольцами, зажигалками, бритвами и громоздким фотоаппаратом фирмы "Кодак". Все трофеи он, конечно, быстро пропил, а фотоаппарат шмякнул в пьяном кураже о стену дома и, свирепо матерясь, долго топтал его ногами под фальшиво соболезнующие охи и ахи соседок и голосистые проклятия жены.
Однако в первый день по возвращении из фронтового госпиталя дядя Вася, молодцеватый, несмотря на костыли, веселый, в рыжих усах, снимал, озорно балагуря, всех жителей двора, старых и малых, скопом и по одиночке. Фотокарточки он отпечатал уже значительно позже и сам разносил их по квартирам, выклянчивая в обмен рублевку, а за отсутствием таковой - всякую всячину: от порожних бутылок до коробки спичек. Это было уже в то время, когда дядю Васю-старшину начали замечать у Преображенского кладбища. Там их видимо-невидимо собиралось, от рынка к кладбищенским воротам, один возле другого - шеренга исковерканных статуй: кто без рук, кто с костылями, а тот и вовсе увешанный медалями обрубок... и перед каждым рваный треух или измызганная "сталинка" с горстью медяков.
Альберту в том году исполнилось семь лет. На снимке он стоит с тряпичным мячом в руках, лицо в разводах грязи, рот до ушей в счастливей ухмылке. Автор с чувством щемящей грусти отметил, что из всей футбольной оравы лишь один Альберт острижен наголо. ("Жили мы беднее бедного: отец погиб в 1942 году, а мать всю жизнь уборщицей", - пояснил Альберт, очевидно, поняв нацеленность вопросов автора о том, когда и сколько раз его стригли под машинку.)
В том же 1945 году Альберт пошел в школу. Времена были серьезные, и у тех, кто за лето обрастал легкомысленными вихрами, учителя насильно выстригали полосу поперек головы. И только в седьмом классе школьникам позволялось носить волосы - не более пяти сантиметров. Таким образом, с четырнадцати до девятнадцати лет - самый "волосатый" период в жизни Альберта. Потом его забрили в солдаты, а там - после небольшого перерыва - пошли лагеря.
По словам Альберта, всякая стриженность у него ассоциируется с тюрьмой, казармой или школой.
Впрочем, следует заметить, что безволосость не уродовала Альберта, в отличие от подавляющего большинства людей, как уже оболваненных, так еще и прячущих под волосами корявые, седловидные, сплющенные черепа. Автор, сам большую часть своей жизни проходивший стриженым, припоминает, как, освободившись в 1968 году после первого срока, он не раз ловил себя на том, что чуть ли не всякого встречного-поперечного невольно рисует в воображении оболваненным и обряженным в полосатую робу... и многие тут же утрачивали в его глазах свою важность и самоуверенность: в лагере они бы сникли, съежились, как проколотый воздушный шарик; в лагере многие из них стали бы тем, что автор не очень интеллигентно именует "дерьмом". Об Альберте же можно даже утверждать, что как одежда скрадывала совершенство его пропорций, так и волосы частично прятали его отлично вылепленный череп.
Лицо у него грубой резки (из тех, которые, пока его обладатель молод, редко нравятся его юным сверстницам, но часто - умным климактеричкам), несомненно волевое, порой жесткое, замкнутое, нередко ядовито-ироничное, глаза серые, до оторопи внимательные, нос прямой, не очень толстый, губы хорошо очерчены, верхняя чуть уже нижней, подбородок крутой... Впрочем, все это очень приблизительно.
Автор долго сидел, грыз кончик карандаша, мучась поиском слов, способных обрисовать лицо Альберта так, чтобы поточнее передать натуру. Но увы!.. Альберт не без оттенка горделивости сообщил автору, что одно время он подрабатывал в Суриковском институте натурщиком и никому не давалось его лицо, так что в конце концов преподаватели художественного института стали рекомендовать его студентам лишь как натуру для торсовых рисунков, поясняя, что "это лицо им пока еще не под силу". Но оказалось, что "это лицо не под силу" и профессионалам (очевидно, все же средней руки): уже в заключении Альберта пытались изобразить два дипломированных художника (кого только не встретишь в лагере!), и каждый из них потом оправдывал очевидность своей неудачи тем, что, несмотря на резкость черт, есть в этом лице некая особая живинка, все как-то странно одушевляющая, и вот именно ее-то никак не ухватить.