Островитяне - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Могу отпустить, — скажет баба Катя, — штучный же товар». И очередь поддержит: штучный. Но Филаретыч, скромно покашливая, откажется: «Не беспокойтесь, Екатерина Гавриловна, я постою, я все равно сегодня свободный..»
Один на весь остров зовет бабу Катю полным именем-отчеством, как в приказе по рыбкоопу. Это уж — как водится, к каждому празднику бабе Кате благодарность в приказе, умеет она — торговую работу, а отпуск — все в зиму, завернись в тулуп с головой и в снегу катайся, потому что баба Катя горластая, начальство правильно располагает: поорет — и все. А другие загрызут молча, им — в лето…
Тут баба Катя не сдержалась на десять бутылок портвейна, сказала: «Зачем столько, Алексей Филаретыч?» Покашлял смущенно: «Ничего, Екатерина Гавриловна, пусть стоят, не испортятся. Сын, может, приедет, мало ли что».
Сын у Филаретыча во Владивостоке, работает по юридической части, а приезжает редко, прошлой осенью был, навряд — сын…
Приезжая в отпуск, сын Филаретыча в разговоры ни с кем не вступает, гуляет с женой по дорожкам вокруг цунами, в грязь ступать брезгует, блестят на нем галоши, будто сейчас из магазина. Вообще, в аккуратности сына, видимо — наследственной, от Филаретыча, чувствуется оскорбительная для людей брезгливость, чего в Филаретыче как раз нет. Сын, мужчина полный, с брюшком, несет себя осторожно, словно беременный, мелкая жена прыгает у него сбоку, поддерживает под ручку, чтобы не раскололся, рвет в распадке цветы, подносит ему понюхать. Сын нюхает без интересу, будто делает ей одолжение, крепкий нос его брезгливо вздрагивает над букетом, как поднесли ему под нос черемши.
С Филаретычем сын разговаривает наставительно, как старший: «Ты, отец, чтобы быть в курсе, должен регулярно просматривать газеты, слушать последние известия, с этой целью мы тебе подарили «Спидолу», а она у тебя даже без батареек стоит». — «Конечно, конечно, — соглашается Филаретыч поспешно. — Это просто случайно вышло, нет батареек в продаже». — «Насчет батареек нужно регулярно справляться в магазине, — говорит сын. — Или ты бы мог написать нам, во Владивосток, и я тебе всегда с удовольствием вышлю». — «Конечно, — соглашается Филаретыч. — Но у нас бывают, я уже заказал Екатерине Гавриловне, ты не беспокойся». — «Я не беспокоюсь, отец, — говорит сын рассудительно. — Просто хочу, чтобы ты жил полной жизнью».
«Для полной-то жизни надо внука отцу родить», — не сдержалась баба Катя, хоть не ее дело.
Филаретыч сразу засуетился, мелкая жена присунулась к сыну поближе, вроде — поддержать в трудную минуту, чтоб не рассыпался, а сам сын глянул на бабу Катю строго и с удивлением, словно заговорила вдруг тумбочка. Но все же ответил:
«Для ребенка мы в свое время не имели условий, а теперь поздно об этом думать».
«Не от думы дети заводятся», — фыркнула еще баба Катя и прошла к себе — не ее, в конце концов, дело.
Проводив сына, Филаретыч грустил, три дня проходил в одной рубашке, что для него было уже полный разврат: рубашку Филаретыч всякий день надевает другую, — брал на цунами дополнительные дежурства, играл в шахматы с начальником Олегом Мироновым. Все же от полной тоски Филаретыч удерживался, потому что — кроме работы — была ему раньше отдушина: Олег Миронов. А Олег был так же помешан на землетрясениях, как Филаретыч, так что, как вдвоем сядут, им уж больше ничего и не нужно, лишь бы где-то тряслось, а за этим, слава богу, дело ие станет. И никакие «последние известия» по дареной «Спидоле» Филаретычу не нужны, чтоб быть в курсе. Он свои известия получает на сейсмоленте, из первых рук.
Показаниями приборов на станции Филаретыч гордился, будто сам все сделал — и приборы, и землетрясения, и сейсмограммы. Запечатывая пакет, чтобы отправлять в институт, говорил Олегу Миронову, забывая покашлять и блестя глазами:
«Даже жалко, Олег Дмитрич, им отправлять, честное слово. Особенно — чилийскую ленту. Я бы эту сейсмограмму с удовольствием у себя над столом повесил, вместо картины, честное слово».
«А меня вдруг — тырк в бок, — смеялся Олег. — Проснулся, гляжу — три часа четыре минуты, Ольга спит, тихо. А внутри опять — тырк. Нет, думаю, чего-то не то. Вскочил — и на станцию. Все в порядке. Тихо. Агеева за столом дрыхнет. А через две минуты и началось».
«Нюх, — смеется Филаретыч. — В три часа восемь минут, точно».
«Еще вечером думаю — сменить на приборах увеличенье? Вроде ветер потише. Сменил, как чувствовал, дал тысячу…»
«На двести, конечно, уже не то, — кивает Филаретыч. — А в институте будет у них валяться, пока руки дойдут».
«Ничего, Клюев оценит…»
«Клюев — конечно», — кивает Филаретыч.
Вот еще третий у них был: Клюев, теперь-то он директор института, большой человек, а тогда — просто сидел в отделе обработки, наезжал часто. Тем более — когда-то на этой станции начинал, сменил самого первого начальника, Пояркова, который был в сейсмологии человек случайный: преподавал физику в Южно-Сахалинске. Тут как раз стали организовывать ссйсмостанции на островах, кадров своих еще не было, и учителя Пояркова сагитировали взяться. До сих пор о нем рассказывают анекдоты, а Филаретыч еще застал, под его начало заступил наблюдателем.
Поярков, видно, думал завести на острове натуральное хозяйство — с собой вез соху, всякую конскую упряжь, а главное, выделили ему в институте корову, поскольку снабжение было тогда сильно нерегулярным. Но с коровой его на пароход не пустили. Тогда Поярков привязал корову к телеграфному столбу и отбил в институт телеграмму: «Заберите корову у третьего столба». Сам же отплыл.
Отплыл — и как в воду канул для института, два месяца вообще ничего от него не было, на запросы не отвечал. Потом прислал телеграмму: «Было семь землетрясений, приветом, Поярков». Никаких сейсмограмм от него так и ие поступило. Снова замолк.
Меж тем на острове он поначалу развернулся: приобрел двух лошадей, кур и поросенка, принял в штат уборщицу — Варвару Инютину, женщину мистического склада ума, которая сразу в него влюбилась, хотя была с ребенком, и уж после, когда Поярков уехал, родила от него Симку. Ну, этим на острове не удивишь, кто от кого родил, люди спокойно относятся. Сама же Варвара Инютина на этом вроде замкнулась коротким замыканием — до сих пор ждет, что Поярков вернется, видает его во сне. А Симка, хоть отец какой физик, по физике в школе все десять лет имела круглые «два», работает теперь в обувном магазине и жизнью довольна.
С хозяйством у Пояркова вышло хуже: лошади от него сбежали, одичали в бамбуке. Одну после вроде задрал медведь, а от второй, жеребой кобылы, будто вывелись со временем абсолютно дикие лошади, дичее Пржевальских, и где-то бродят теперь табунком у южной оконечности острова, в недоступных зарослях, но никто их не видел. В позапрошлом году приезжали зоологи, сильно интересовались этими лошадьми, пытались даже ловить. Никаких следов не нашли и в конце концов сказали, что вроде их вовсе нет, диких. Так бы то так. Но у иргушинской кобылы Пакли как раз в то лето родился жеребенок, весь черный, и грива на нем стояла торчком вверх, как на Ляличе — стрижка.
А когда Пронина Галина Никифоровна, вникая в мелочи жизни, спросила Иргушина, от кого это у Пакли такой смешной жеребенок, Иpryшин сказал: «От Черта». — «От кого, от кого?»— удивилась Пронина Галина Никифоровна, поскольку производителя с такой кличкой вроде в районе не числилось. И тут уж Иргушин пояснил: «Дикий жеребец. Пакля все к нему бегает в сопки. Это я просто так зову — Черт, черный уж очень». — «Любопытно, — сказала Пронина Галина Никифоровна. — Значит, они все-таки есть?» — «Куда они денутся, — сказал Иргушин без интересу. — Есть, конечно. Недавно по морде его уздечкой хлестал — лез к Пакле в стойло, соскучился, стало быть…»
Из смешного жеребенка вырос потом совершенно невозможный жеребец Хрен, который буквально дотронуться до себя никому не давал, и приспособить его к полезному труду не было никакой возможности. Пришлось выхолостить. Теперь на этом Хрене возят для школы дрова и воду, если засоряется школьный водопровод. Но, вот что странно. Несентиментальная Пакля изо всех своих взрослых детей только к Хрену сохранила вроде материнские чувства — всегда возле него остановится, долго жует губами и смотрит на Хрена скорбно сквозь прямые ресницы, словно именно на него одного была у нее в старости вся надежда, что обиходит сыновьей лаской, не даст пропасть, а надежду эту отняли. И как жить дальше, Пакле неясно. Иной раз губами тянется ему прямо к морде. Толстый Хрен пятится от Пакли в оглоблях, хрипит.
Тогда директор Иргушин пригибается в седле, кричит Пакле в уши с грубоватым пониманьем:
«Не горюй, подруга, еще сродим!»
Упирается в стремена длинными ногами. Пакля идет под ним нехотя, кидает директора вверх-вниз на ровной дороге. Погодя выравнивает рысь, и, уже слитно, скрываются они за поворотом, директор Иргушин и кобыла Пакля.