Роковая партия (сборник) - Иван Любенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детство Кукушкина сильно отличалось от развеселого, многоголосого, звонкого и бесшабашного времени, что катилось кубарем с заросших полевой ромашкой окрестных холмов и оканчивалось в холодных и стремительных водах Ташлы-реки. Здесь его сверстники, подкатив штаны и скинув рубахи, ловили раков у самого берега, а позже варили их на костре, поеживаясь от уже холодных сентябрьских ветров. А потом, рассматривая бесчисленные яркие звезды на темном, как уголь, небе, они с замиранием сердца пересказывали одну и ту же страшную историю о блуждающем по ночам призраке – юной монашеньки с отрубленной головой, которую она ищет-ищет вот уже сто лет, да никак не может найти.
Нет, у Захарки, как звала его мать, детство было другое. Ребенком он любил закрываться в отцовской библиотеке и, сиживая подолгу в большом кожаном кресле, дышал одним воздухом с пожелтевшими от времени страницами, предаваясь спокойному блаженству созерцания человеческой мысли, одетой в буквенную форму великого русского языка.
Иногда библиофилу везло, и он почти за бесценок покупал поистине драгоценные книжные шедевры. Что и говорить, на прошлой неделе в руки попала «Черная магия смерти», изданная в Петербурге еще в 1810 году. Одетый в дорогую кожу фолиант пылился на полке букинистического отдела магазина «Читальный город», принадлежащего адвокату Ардашеву. Всего за пять рублей он оказался владельцем раритета почти столетней давности. А на последней странице – закладочка, в виде аккуратно свернутого вдвое листка. Так, никому не нужная теперь бумаженция безвозвратно минувшего славного девятнадцатого века – «сохранная расписка Московской ссудной казны от 1811 года». «Может, знакомый нумизмат и заинтересуется. Глядишь, и покупку-то оправдаю», – мечтал, разглаживая сухой ладонью тонкие изгибы гербовой бумаги, Кукушкин.
Жил коллежский регистратор в свои сорок лет бобылем, и это понятно, потому что ни одна женщина не смогла бы выдержать его второе увлечение – разведение сиамских, английских и персидских кошек, кои были в его небольшой квартире полноправными хозяевами. Некоторых он продавал, но постоянно с ним проживало не менее полутора десятка этих не всегда дружелюбных особей. Был, правда, у него один любимый, кастрированный и от того огромный кот сибирской породы, по кличке Тимофей. Захар частенько поил его со своей чайной чашки молоком и называл по имени и производному от себя отчеству. Случалось, поставит на половик чашку, нальет молока и скажет ласково: «Милости просим, достопочтенный Тимофей Захарович, молочка парного отведать». Не брезговал потом сам с той же чашки и того же молочка испить.
Домоправительница, молчаливая старуха Прасковья Никитична Грибова, приходила в шестую квартиру через день. В народе поговаривали, что в молодости она была довольно известной столичной актрисой, но потом на дуэли погиб ее возлюбленный и от горя безутешного она ушла в монастырь. А через пятьдесят лет, по какой-то неизведанной причине, снова решила вернуться к мирской жизни.
Хаживал к Захару Захаровичу еще один частый гость – ветеринар Саушкин Кузьма Антонович. Тот дважды в месяц котов осматривал и нередко помогал ему их потомство продавать.
Бывал у Кукушкина дома и нумизмат знакомый, да и не столько собиратель монет и ассигнаций, сколько замечательный книжный доктор – реставратор Илья Батюшкин. Вот уж действительно мастер! Любую потрепанную книгу так переплести мог и все помарочки с нее убрать, что старая бумага в свежей обложке заново жизнь обретала.
Одним словом, букинист за своими любимыми питомцами ухаживать умел, да вот только за собой все недосуг было. Невзрачный, близорукий, всегда угрюмый, сгорбившийся болезненный «сморчок» с нездоровым желчного цвета лицом мог бы стать живой иллюстрацией чеховского «Человека в футляре». Черный засаленный сюртук, несвежая сорочка, мятые брюки и обязательные калоши на туфлях – непременный атрибут его туалета. Без этих самых калош российско-американского товарищества «Треугольник» он свою квартиру на Флоринке не покидал.
Так и жил бы этот не очень приятный в общении, но безвредный, в сущности, человек, если бы, как разнесла по городу людская молва… не сошел с ума. Да ведь и правда, только сумасшедший мог сначала разорвать в клочья и разбросать по комнате бесценные книги, затем удавить любимого кота, а потом и самому повеситься.
Дверь квартиры № 6 взломали только на следующий день, когда от голодного кошачьего воя всему дому житья не было.
Домоправительница, как оказалось, всю неделю болела и к Захару Захаровичу не заходила, а вместо себя посылала своего племянника Никифора, двадцати шести лет от роду. Он за котами убрал, помыл выскобленные до белой древесины, когда-то коричневые полы, собрал грязное белье в стирку и наносил воды в злополучную квартиру. «Ключ, как водится, взял под половицей. Туда же его при выходе и положил. Самого хозяина не видел. Ушел около семи часов, как раз дождь проливной начался», – отвечал на вопросы следователя вызванный на место происшествия свидетель.
Узнав о страшной трагедии с умопомрачением библиофила, реставратор Батюшкин сплетням не поверил и самолично пришел убедиться… Но правы оказались люди – и в очередной раз мерзкая старуха, то ли каркая, то ли хихикая, повела, придерживая костлявой рукой, новоиспеченного «жениха» под терновый венец небытия.
Молодой судебный следователь Цезарь Апполинарьевич Леечкин слыл приверженцем теории допросов известного сыщика и криминалиста доктора химии и профессора юридического факультета Лозаннского университета Рудольфа-Арчибальда Рейсса. Этот уважаемый не только в Европе, но и в Новом Свете последователь популярного в России литературного персонажа – Шерлока Холмса небезосновательно считал, что допрашивать подозреваемых лиц лучше всего там, где было совершено преступление, поскольку злоумышленника может выдать беспокойство и растерянность. А если во время допроса еще и держать руку на пульсе опрашиваемого, то его волнение можно и почувствовать. Именно таким манером, удивляя начальника сыска и его заместителя, допрашивал нумизмата следователь.
Илья Федорович Батюшкин сидел на диване как раз напротив начальника губернского сыска, лицом сник и всем своим внешним видом вызывал сочувствие. С Поляничко они были почти одного возраста. Волнение свое он не скрывал. Кукушкин был ему другом. Только вот свежая царапина на лице вызывала подозрение, которое рассеял сам нумизмат: «Вы, господин полицейский, не смотрите, что у меня лицо поцарапанное. Самому признаться стыдно, да что поделаешь, придется. Супружница меня давно покинула. Не смогла перенести мое страстное влечение к старинным монетам. Служил я писарем в акцизном управлении, ну и сами понимаете, жалованье там не ахти какое. Приходилось подрабатывать – брал книги и новый переплет ставил. Но бросила она меня и ушла, не поверите – к моему начальнику. Старик, хоть и вдовец был, а до молодок ох как охоч! Случилось это еще в восемьдесят седьмом. Весь город об этом тогда сплетничал. С тех пор я службу оставил и один обретался. Захар единственный, кто меня тогда поддержал. В то время я жил реставрацией книг да монетами старинными приторговывал. Столоваться частенько к нему приходил. Кормил он меня бесплатно. С одной плошки, почитай, два года хлебали. А пять лет назад взял я к себе в дом Ефросинью. Она хоть и молодая, но бойкая баба. Руки золотые, да только тяжелые. Вчера вот повздорили, она меня и поцарапала, да еще и скалкой для теста по спине огрела», – от волнения у Ильи Федоровича задрожали обрюзглые щеки и запрыгала крупная бородавка на носу. Невольно его взгляд упал на висельника, и немолодой уже человек тихо, в бесслезном судорожном смятении зарыдал, содрогаясь всем телом. Допрос пришлось на время прекратить и отпаивать свидетеля водой.
Что и говорить, в петле Кукушкин вызывал ужас: с растопыренными пальцами и криво высунувшимся синим языком. Веревку самоубийца прицепил за крюк керосиновой люстры, от чего она слегка наклонилась в сторону. Внизу на ковре осталась складка, углом обращенная к двери. А чуть поодаль, склонив набок маленькую головку, болтался на веревке привязанный за перекладину в отделении для вешалок открытого шифоньера сибирский кот.
Дверь снова отворилась, и за спиной Ильи Федоровича показался ветеринар, то и дело безостановочно крестившийся перебинтованной левой рукой на усопшего. А в правой Саушкин держал свернутую вдвое красную банкноту, достоинством в десять рублей, которые причитались хозяину за проданных на прошлой неделе двух, редких по красоте персов и одного британца, почти голубого цвета. «Кому теперь эти десять рубликов-то отдать?» – безуспешно обращался высокий, как жердь, Кузьма к полицейским чинам, занятым осмотром места происшествия. Но те только отмахивались и приказывали ему ждать допроса в порядке очередности. А он не унимался и все причитал: «Я вот уже три дня болею, прием не веду, зверушек не осматриваю. А еще второго дня должен был сюда, к Захару, котов осмотреть прийти. Ну, думаю, обидится старый приятель. Вот и наведался сегодня, а тут старухи у дома судачат, да смотрю – полицейская карета стоит. Объяснили, значит, мне – такая вот горесть на Флоринке приключилась. Кто бы мог подумать? А с виду тишайший был человечек. Сказано, все мы твари божьи, всех один исход ожидает. Вот и он от нас ушел. Эх, Захар, Захар! Чувствовал я, что книги эти до добра не доведут», – от души сокрушался «кошачий доктор».