Живой как жизнь - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
вместо тэм-о-шэнтер кэп — тэм (берет вроде того, какой носил знаменитый герой Роберта Бернса Тэм О’Шэнтер).
Здесь, как везде, все зависит от стиля, то есть от «чувства сообразности и соразмерности». В официальной или торжественной речи этим «обрубкам», конечно, не место, но в непринужденной домашней беседе и вообще в бытовых разговорах они вполне естественны, законны, нужны.
Так что люди, которые видят в них какие-то вредные отклонения от нормы, глубоко не правы. Явление это совершенно нормальное.
• • •Вообще, как мы только что видели, с блюстителями чистоты языка такое случалось не раз: стремясь очистить нашу речь от сорняков, они то и дело прихватывали и добрую траву, и тучный колос.
Федор Гладков, например, восстал и в печати, и с кафедры против выразительного русского слова изморозь. Он, очевидно, не знал, что Некрасов, величайший авторитет в этом деле, услышав слово изморозь в крестьянской среде, поспешил сообщить его, как ценную находку, Тургеневу.
С. Н. Сергеев-Ценский объявил беззаконным совершенно правильное выражение встать на колени, хотя эта форма утверждена в сочинениях Горького, Блока, Маяковского, Тихонова[33].
А профессор И. Устинов заявил в «Литературной газете», что никак невозможно называть чьи бы то ни было глаза вороватыми.
Спасибо молодому лингвисту Э. Ханпире: он вступился за этот прекрасный эпитет, равно как и за такие вполне правильные эмоциональные возгласы, как ужасно весело, страшно красиво, вот так здорово, от которых совершенно напрасно предложила воздержаться М. Грызлова.
И не одна она: О. С. Богданова и Р. Г. Гурова тоже включили в свой индекс запретных речений и страшно весело, и ужасно интересно.
Э. Ханпира со словарями в руках доказал полную правильность этих невинно осужденных речений.
В самом деле, если мы отнимем у наших писателей право вводить в свою речь слово изморозь и называть вороватые глаза вороватыми, если мы добьемся того, чтобы ни одна школьница не смела сказать я была ужасно рада или здорово мне влетело, мы наверняка повредим нашей речи, обедним, обескровим ее.
Вспомним, с каким упорством Н. С. Лесков преследовал в 1870-х годах три новоявленных слова, которые, по его утверждению, портят и пачкают русскую речь:
эвакуация,
оккупация,
интеллигенция,
никак не желая понять, что эти термины заполняют важнейший пробел в нашей лексике и что от них русскому языку только прибыль.
Вообще непогрешимых пуристов почти никогда не бывает.
В 1909 году вышел, например, вторым изданием «Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи», составленный педагогом В. Долопчевым. Словарь был одобрен Ученым комитетом Министерства народного просвещения и настойчиво внушал русским людям, что нужно говорить и писать:
не плевательница, но плевальница (!),
не негритёнок, но негрёнок (!),
и вносил точно такие же «поправки» в слова авария, пахота, антитеза, перекупщик и проч., выступая во всех случаях не столько нормировщиком речи, сколько усердным ее исказителем.
Даже слово блузка объявлялось неправильным. Женщины имели право носить только кофточки.
Педантство Долопчева доходило до крайности. Он, например, серьезнейшим образом требовал, чтобы мы говорили не гоголь-моголь, а гогелъ-могелъ.
Впрочем, и Г. И. Рихтер (очень почтенный ученый) настаивал, что нехорошо говорить фигли-мигли, а следует — фигели-мигели, хотя ни от фигелей-мигелей, ни от гогелей-могелей правильность речи не зависит нисколько.
От писателей не отстают и читатели.
«Вы пишете: порою мне сдается. Что значит сдается? Сдаваться может только (!) комната», — утверждает Эльвира К. из города Сочи. И с нею совершенно согласен житель Москвы Б. М., который, к своему счастью, даже не подозревает о том, что в такой «неграмотности» повинны и Пушкин, и Крылов, и Тургенев, и Герцен. Очевидно, ему даже неведомо пушкинское:
«Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты».
Москвич Федор Филиппович Бай-Балаев пишет в редакцию «Известий»:
«В „Известиях“ № 168 напечатана статья „Всей громадой“.
Прошу вас напечатать или сообщить автору статьи следующее:
К. Чуковский в I разделе своей статьи «Всей громадой» (3-я строка снизу) допустил слово пускай. Надо говорить и писать пусть... До революции лишь шарманщики распевали: „Пускай могила меня накажет“».
Сообщать ли суровому критику, что Некрасов никогда не был шарманщиком, между тем написал вот такие стихи:
Пускай долговечнее мрамор могил,Чем крест деревянный в пустыне.
И такие:
Пускай я много виноват,Пусть увеличит во сто кратМои вины людская злоба...
Не бывал шарманщиком и Лермонтов, хотя он позволил себе написать:
Пускай холодною землеюЗасыпан я...
И неужели Федор Филиппович не знает любимой народом песни Михаила Исаковского, где есть такие слова:
Пускай утопал я в болотах,Пускай замерзал я на льду...
Я с юности привык уважать мнение своих читателей, как бы резко оно ни было высказано, но одно дело — компетентное мнение, а другое — безоглядный наскок.
К сожалению, слишком часто подвергаются резким нападкам литературные новшества, необходимые для роста языка.
Четыре читателя, проживающих в Таганроге, прислали в редакцию «Известий» большое письмо, в котором под флагом борьбы с сорняками восстают против таких законнейших выражений и слов, как он повзрослел, эпохальный, дымы, шумы, распахнулся простор, бездарь и т.д.
Письмо заканчивается странным призывом к писателям:
«Не придумывайте больше новых, более выразительных слов...»
Что стало бы с творениями Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Достоевского, если бы эти писатели вняли призыву таганрогских пуристов!
«Какой ужас, — пишет пенсионерка Е. К., — такое новейшее словечко, как чтиво!»
Хотя, право же, это словечко прекрасно, так как оно очень метко характеризует явление, для которого у нас до сих пор не существовало подходящего термина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, крошево, очень удачно придает осудительный смысл той обширной категории несерьезных, развлекательных книг, которые написаны главным образом для легкого чтения и не заслуживают в глазах говорящего сколько-нибудь высокой оценки. Как же не радоваться, что у нас в языке появилось такое экспрессивное слово, отразившее в себе те высокие требования, какие предъявляет к литературе нынешний человек!
Точно так же не могу я сочувствовать тому негодованию, которое, судя по читательским письмам, многие болельщики за чистоту языка питают к таким «новым» словам, как показуха, трудяга, взахлёб. Не думаю, чтобы эти слова были новыми, но если их и в самом деле не существовало у нас в языке, следовало бы не гнать их, а приветствовать — опять-таки за их выразительность.
Кстати сказать, взахлеб давно уже вошло в литературный язык. См. хотя бы у Бориса Пастернака:
Художницы робкой, как сон, крутолобость,С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлёб.
У нас одна сплошная показуха! — заявила на колхозном собрании молодая свинарка, обвиняя председателя в очковтирательстве.
Впервые услыхав это слово, я буквально влюбился в него, такое оно русское, такое картинное, так четко отражает в себе ненависть народа ко всему показному, фальшивому.
Так же дороги моей писательской душе такие новоявленные слова, как авоська, раскладушка и др.
Казалось бы, нужно радоваться, что такие образные живые слова обогатили наш русский язык. Но стоило корреспонденту газеты «Комсомольская правда» (от 10 сентября 1964 года) воспроизвести речь своего собеседника, сказавшего, что он не хочет никакой «показухи», как сейчас же житель города Изюма инженер Шпакович прислал в «Литературную газету» сердитый запрос: «Спрашивается: почему подобные слова-сорняки проникают на страницы серьезной газеты?» — хотя каждому непредубежденному человеку ясно, что это отнюдь не сорняк, а тучный, здоровый, питательный колос (если уж применять к нему агрономический термин) и что инженеру Шпаковичу нужно было трижды подумать, прежде чем требовать его истребления.
Из сказанного следует, что борьба за культуру речи может быть лишь тогда плодотворной, если она сочетается с тонким чутьем языка, с широким образованием, с безукоризненным вкусом и, главное, если она не направлена против всего нового только потому, что оно новое. Если же ее единственным стимулом служит либо своевольный каприз, либо пришибеевская страсть к запретительству, она неминуемо закончится крахом.