День после ночи - Анита Диамант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прочитаешь и по моим тоже? – попросила Теди. – Я слов не знаю.
– Конечно. И за Леони прочту. А вы можете вместе с остальными прибавлять «аминь».
Не совсем ясно, как это случилось. Русские утверждали, что это была их идея, хотя, возможно, не обошлось без местного раввина: многие видели, как он о чем-то договаривался с румынами и венграми. Но так или иначе, едва солнце стало клониться к западу, все жители Атлита – около трехсот человек – собрались вместе. Усталые и притихшие, они подтягивались к площадке для гуляния, таща за собой по грязи скамьи, стулья и деревянные ящики.
Ощущение грядущего праздника витало в воздухе, пока собравшиеся расставляли неровными рядами свои сиденья. Первыми усадили раненых и беременных. Остальные, едва стоявшие на ногах от голода и жары, уселись без приглашения. Вокруг них в золотистом свете кружилась пыль долгого дня.
– А где их ботинки? – спросила Леони, указывая на небольшую группку мужчин, стоявших босиком.
– Это старинный траурный обычай, – объяснила Шендл, располагаясь вместе с Теди и Леони среди женщин, которые без всяких напоминаний заняли места слева от прохода.
Когда к толпе вышел раввин, все замерли. Смеркалось так быстро, что Леони подняла глаза, ожидая увидеть тучу, закрывшую солнце. Но небо было чистым, за исключением фиолетовой полоски над горной грядой.
Раввин набросил на голову большой белый молитвенный платок и выдержал долгую паузу, потом взял книгу и запел чистым пронзительным тенором.
С первой же нотой Шендл заплакала, тихо и почти беззвучно. Слезы текли не столько из нее, сколько сквозь нее, поскольку каждая нота и каждая фраза вызывали в памяти случайные осколки воспоминаний.
– Благословен, благословен, – возглашал раввин, а ей виделось папино кольцо с печаткой.
– Аллилуйя, – пел он, а она думала о любимом синем фартуке мамы.
– Открой мне уста мои, – читал раввин, и она вспоминала шрамик на лбу у брата.
На нее давил груз понесенных потерь: мать, отец, брат, друзья, соседи, товарищи, поклонники, пейзажи... Разрозненные детали всплывали в памяти как обломки кораблекрушения: папа ел только темное куриное мясо; мама любила фильмы с участием Лорела и Харди и фортепианные сонаты Бетховена.
Она вспомнила последнюю официальную семейную фотографию, сделанную за неделю до того, как Ноах оставил их, сбежав в Палестину. Ей только что минуло шестнадцать. Отец принес фотографию домой и все поражался, до чего же его дети похожи друг на друга. Мама с ним соглашалась.
– Твои носы, твои подбородки! – восклицала она, проводя пальцем по стеклу. – Вылитый отец.
Ничего этого больше нет.
Рядом сидели Леони и Теди, но Шендл было тяжело на них смотреть. Сейчас она могла только плакать. Слезы омочили ее губы, слезы сиротства; они показались ей неожиданно холодными.
Леони обняла Шендл за талию, Теди положила руку ей на плечо. Они крепко прижались к подруге, напоминая о том, что она не одинока, что она все еще любима.
Леони и Теди тоже тихо плакали, не столько из-за собственных потерь, сколько из жалости к Шендл. Они еще никогда не видели ее плачущей. Она так упорно работала, так часто улыбалась и так легко мирилась с рутинной повседневностью Атлита. Она заставила всех думать, что она другая, что страдания обошли ее стороной. Но конечно, она была раздавлена и одинока, как остальные, ее так же часто посещали призраки, не видимые другими. Ее горе было столь же безгранично. Весь Атлит плакал. Целый час, пока заходило солнце, а пылающее небо тускнело и гасло, все вставали для одних молитв и садились для других, читая древнюю литургию тысяч разоренных святилищ евреев-ашкенази.
Притихшие Теди, Шендл и Леони оставались на своих местах, тесно прижавшись друг к дружке. Зора наблюдала за ними издали. Она стояла позади толпы, в нескольких шагах от девушек-ортодоксов – тех, кто даже в самые жаркие дни закрывал руки и ноги, тех, кто никогда не танцевал в одном кругу с парнями.
Зора с самого начала службы не проронила ни слова, она только поджимала губы и хмурилась, случая общее покаяние в грехах, мольбы о том, чтобы Врата милосердия не закрылись, провозглашение единственности Бога, благословение имени царства Его, повторенное трижды. Наконец семикратно воскликнули «Адонай – мой Бог», с каждым разом все громче, словно взывая к правосудию. Ответом было только блеяние шофара.
Раньше Зоре казалось, что этот звук – чистый и громкий – побуждает проснуться и начать все заново. Но сейчас это был просто вой, дикий и бессмысленный вой. Вот задрожала в воздухе последняя нота. Солнце зашло, и на собравшихся мягко опустились сумерки. Никто не заговорил и не пошевелился, пока не воцарилась тишина.
Чье-то громкое «апчхи» мигом разрушило все чары. Кто-то сказал: «Ваше здоровьице», и все громко рассмеялись. Женщины начали вставать и потягиваться, мужчины – сворачивать свои талиты. Возобновились прерванные разговоры, но тут снова раздался голос раввина.
– Друзья мои, – сказал он, – еще одну минуту внимания. Позвольте мы с вами вместе завершим этот День искупления, этот шабат шабатов. – Толпа вернулась – неохотно, но послушно, когда он зажег большую, длиною в фут, сине-белую витую свечу и прочел молитвы, разделяющие время на священное и мирское.
Потом была вечерняя служба, наспех прочитанная лишь несколькими мужчинами, а потом раввин объявил о начале поминальной молитвы.
Такого медленного кадиша Зора еще не слышала. Каждый слог его был словно отягощен стонами и вздохами. Набожные женщины, прикрыв глаза пальцами, беззвучно повторяли слова.
«Да возвысится и освятится великое имя Его, – читали они. – Восхваляемо и прославляемо, и возвеличиваемо, и превозносимо, и почитаемо, и величаемо, и воспеваемо превыше всех благословений и песнопений, восхвалений и утешительных слов, произносимых в мире».
Зора знала, что большинство людей вокруг нее не понимали то, что произносят. Для них древняя молитва была своего рода колыбельной, бальзамом для израненных душ. Вот интересно, стояли бы они здесь, если бы знали, что хвалят Бога, который допустил убийство их семей, что клянутся в верности Богу, уничтожившему все, что они любили.
Сейчас, в 1945 году, нам нужен новый кадиш, – думала она. – Честный кадиш. И слова там должны быть такие: «Обвиняемый и осуждаемый, бессердечный и жестокий выше всякого человеческого понимания».
Они пели: Творящий мир в высях Своих.
А Зора мысленно переиначивала: Творящий мор в высях Своих.
Амен, амен, – кивали они.
Никогда, никогда, – бормотала Зора.
– Амен уже, что ли? – сказал в толпе кто-то, кому не терпелось поскорее закончить, поскорее забыть, поскорее поесть, наконец.
В последних строках молитвы говорилось о мире: Творящий мир в высях Своих да пошлет мир нам и всему Израилю.
Какой может быть мир, – подумала Зора, – на земле, искореженной до неузнаваемости?
Несколько молодых людей запели последние слова, осе шалом, ускоряя темп в духе народной песни. Отшвырнув ногами стулья, они пустились в пляс в тесном хороводе, обняв друг друга за плечи и кружась так быстро, что самые маленькие ребята оторвались от земли и с визгом понеслись по кругу.
Через некоторое время они запели новую песню, современный еврейский гимн, прославляющий каменщиков, строителей нового государства. Зора присоединилась, чтобы вознести хвалы чудесам, созданным человеческими руками.
– Никогда не слышал, как ты поешь, – раздался у нее над ухом чей-то знакомый голос.
Зора не обернулась. Майер придвинулся поближе и спросил:
– Ты скучала по мне?
– Только когда курить хотелось, – ответила она.
– А я тебя очень часто вспоминал, – сказал Майер.
– А я думала, ты со своей семьей был. С женой и детьми.
– Нет у меня жены, Зора. Я из-за сестры домой ездил. Мама умерла в прошлом году, а отец о Нили заботиться не может. Или не хочет. У нее синдром Дауна. Знаешь, что это? Ей двадцать лет, а у нее ум маленького ребенка. Сам я за ней ухаживать тоже не могу, пришлось отвезти ее в Иерусалим, в приют для таких, как она. А что я еще мог сделать? Там чисто, там хорошо, но все равно я знаю, что бедная мама в гробу переворачивается. А здесь я только для того, чтобы повидаться с тобой. – Он придвинулся так близко, что Зора ощутила жар его тела, его несвежее дыхание после дневного поста. – Я больше не приеду в Атлит, но я тебе обязательно напишу. На ответ я не надеюсь. Но даже если бы ты и захотела ответить, вряд ли до меня твои письма дойдут. Зато тебе не придется делать вид, что ты ко мне равнодушна, а мне – что это не так.
Пение прекратилось, и толпа быстро двинулась к столовой.
– Я бы тебе сигарет послал, – сказал Майер и сунул ей в руку пачку. – Но их ведь украдут мигом. Просто всякий раз, когда будешь получать от меня письмо, знай, что я собирался послать целый блок «Честерфилда». Я – романтик, да?