Девочки Гарсиа - Хулия Альварес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как он опозорил меня на занятии, я поклялась больше никогда не разговаривать с ним, но моя выученная вежливость сработала на автомате. Я извинилась за то, что не приглашаю его войти.
– Делаю домашнее задание.
Так себе отговорка в кругах, где он вращался. Мы еще какое-то время постояли на пороге; он заглядывал через мое плечо в комнату в ожидании приглашения.
– Я просто пришел вернуть твой карандаш. – И он протянул ладонь с маленьким красным огрызком на ней.
– Просто вернуть это? – переспросила я, поняв, что он блефует.
Он ухмыльнулся, и ямочки образовали круглые скобки в уголках его губ, словно эта улыбка становилась нашим общим секретом.
– Ага, – сказал он; его взгляд напрягся, и он снова заглянул мне через плечо.
Я взяла с его ладони карандаш и порадовалась, что он заточен до огрызка и на боку не видно моего оттиснутого золотыми буквами имени.
– Спасибо, – произнесла я, переступив с ноги на ногу и дотронувшись до дверной ручки, робкими, вежливыми движениями предваряя закрытие двери.
Он заговорил:
– Может, как-нибудь пообедаем?
– Конечно, можем пообедать. Как-нибудь.
Мое подчеркнутое «как-нибудь» прозвучало безнадежно. Я не доверяла этому парню, не знала, как его прочесть. В моем арсенале межличностного общения не было ничего, что могло бы растолковать его поступки. Десятиминутное опоздание на первое занятие. Я из кожи вон лезу, чтобы добыть ему карандаш, а он смеется. Десять тридцать – он на моем пороге, чтобы вернуть огрызок и позвать вместе пообедать.
– Как насчет завтра перед занятиями? – спросил Руди.
– Завтра у нас нет занятий.
– Значит, можно долго обедать, – тут же нашелся он. Я невольно впечатлилась.
– Ладно, – кивнула я. – Завтра пообедаем.
На следующий день мы отобедали, потом говорили до ужина, а после ужинали. Такими мне и запомнились отношения университетской поры – как маниакальные марафонские забеги. Когда настолько погружаешься в другого человека, сложно возвращаться в свою маленькую комнатку в общежитии и делать домашние задания. Но я поступила именно так: вернулась и взялась за свой сонет. Это был трактат о природе любви объемом в четырнадцать строк, и, пока я описывала эти абстракции, все вспоминала, как Руди слушал, поглядывая на мой рот, отчего мне было сложно сосредоточиться на своей речи. Я вспоминала, как он морщил губы, словно целуя каждое слово на прощание. Как его ладонь коснулась моей поясницы, когда он вел меня сквозь толпу шумных ребят среди столового братства. Мы восхищаемся одними людьми за их оригинальную манеру выражаться, а другими – за необычный склад ума; Руди был достоин восхищения за свою сексуальную врожденную телесность. Он был из тех парней, которые могут поцеловать вас за ухом, и вы почувствуете себя так, будто только что занимались извращенным сексом.
Назавтра Руди не сдал свой сонет. Собирая учебники в сумку после занятия, я услышала, как он говорил преподавателю, что застрял и ничего не смог придумать. Преподаватель был снисходителен, на дворе были шестидесятые, к творческим кризисам относились с пониманием. Руди разрешили сдать сонет в понедельник. Большую часть выходных мы провели вместе за его написанием, точнее, я записывала строки и вычеркивала их, если они не подходили по размеру или не рифмовались, а Руди генерировал идеи. Это было первое написанное мною в соавторстве порнографическое стихотворение; разумеется, я не знала, что оно порнографическое, пока Руди не объяснил мне всей игры слов и двусмысленности. «На ветви извергается весна» – такова была последняя строчка. Это значило, что весна эякулирует на деревья зеленой листвой; распустившиеся крокусы стоят колом, потому что возбуждены. Я была всем этим шокирована. Будучи девственницей, я не совсем понимала, как устроен секс. И вдруг кто-то включил все это в стихотворение – жанр, который я приберегала для самых глубоких и возвышенных чувств! Сейчас я спрашиваю себя: в какой мере дерзость Руди была завуалированным флиртом со мной, столь увлеченной словами и их значениями? Не могу сказать; как отмечала ранее, я еще не разобралась в некоторых общепринятых стратегиях. Но я наверстывала упущенное.
Завершение всех тех ночей по выходным мне вспоминается как долгое прощание. Начиналось с того, что я смотрела на часы – полночь, час, полвторого – и говорила: «Ну, мне пора спать». Руди соглашался: «Мне тоже», но при этом не двигался с места в изножье моей кровати и сидел рядом со столом, за которым я писала. Напомню, это была крохотная комната в общежитии. Вставая открыть шкаф, приходилось преодолевать стол, чтобы не свалиться на кровать. «Мне тоже». Он иронически улыбался, отчего я всегда чувствовала себя глупой. В конце концов я просто выпаливала: «Руди, тебе пора». Он не говорил ни да ни нет, не извинялся, что засиделся так долго. Он просто смотрел на меня своими томными глазами и держался так, будто не готовился уйти, а, наоборот, только что пришел с холода, чтобы заняться сексом со своей любовницей. Мы стояли на пороге. Потом он наклонялся и целовал меня за ухом на прощание.
Во время одной из таких затяжных прощальных сцен я узнала, как он получил свое витиеватое имя. В Германии у него был сварливый дедушка, которого он не застал в живых и который оставил своему нерожденному внуку трастовый фонд при условии, что мальчика назовут его именем.
– А если бы ты родился девочкой? – спросила я.
– Тогда я не смог бы так весело проводить время, – отозвался Руди. В ту пору его поцелуи уже мигрировали из-за моего уха на мою шею. Я вздрагивала, когда он перед уходом надевал на меня это ожерелье из поцелуев.
На следующем семинаре никто даже не понял, о чем идет речь в моем сублимированном любовном сонете, зато сонет Руди произвел фурор. Внезапно мне показалось, что мир полон не только студентов-филологов, но и людей, обладавших куда большим опытом, чем у меня. Я в сотый раз прокляла свои иммигрантские корни. Если бы я только родилась в Коннектикуте или Вирджинии, я бы тоже понимала эти всеобщие подтрунивания над последними двумя цифрами тысяча девятьсот шестьдесят девятого года; я бы тоже занималась сексом и курила травку; у меня тоже были бы загорелые родители, которые брали бы меня кататься на лыжах в Колорадо на рождественских каникулах, и я бы щеголяла фразочками вроде «ни хрена себе», не чувствуя, что кому-то подражаю.
Той весной мы с Руди встречались уже на регулярной основе. Помимо занятий, мы всегда вместе ели, а по выходным он звал меня на вечеринки в свое общежитие. Это здание располагалось рядом с моим корпусом, и их соединяла подземная комната отдыха, которая в выходные наполнялась добродушными, приличными вечеринками, проходившими под неусыпным присмотром охраны. Настоящие тусовки устраивались в общежитии у ребят. Обычно парни переходили из комнаты в комнату, покуривали травку, много пили. Мерцали свечи, благовония зажигались в безуспешных попытках перебить едкий запах травки. Из колонок неслись The Beatles, Боб Дилан или The Mamas & the Papas[35]. До сих пор мой опыт свиданий ограничивался невинными сборищами и посиделками в приемной с мальчиками из подготовительной школы, и здешняя атмосфера казалась мне декадентской. Я приходила к Руди, но выпивала только пару глотков из бумажных стаканчиков, которые он мне предлагал, и не смела прикасаться к наркотикам. Я боялась не столько того, что они сделают с моим мозгом, сколько того, что Руди может сотворить с моим телом, пока я буду под кайфом.
Он высмеивал мои страхи. Прежде всего, говорил он, без моего согласия он ничего не сделает.
– А как же изнасилование? – спрашивала я, не будучи окончательной невеждой.
– Господи боже, – возмущался он, качая головой и поражаясь, как его угораздило со мной связаться. – Мне на фиг сдалось тебя насиловать!
Я обижалась. Со мной никогда еще так не разговаривали. Если бы мой отец услышал, что какой-то мужчина употребляет при его дочери такие выражения, он бы пригласил его выйти и вступился бы за мою честь. Конечно, потом мне пришлось бы долго объясняться, что я забыла в полночь с субботы на воскресенье в мужском общежитии с сигаретой в одной руке и одноразовым стаканчиком дешевого вина в другой.
Проведя какое-то время у его приятелей, где сидели парни со своими девушками,