Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Священного Писания я почерпнул фразу, подтверждающую правильность моего суждения. Из многочисленных риторических пожеланий, которыми изобилует эта замечательная книга (и которые призывают к любви, миру, справедливости и, если вы в изгнании, к родной земле) нет ни одной, что громче, настойчивей отозвалась бы в человеческом сердце, чем сей громогласный призыв: «Пусть же враг мой напишет книгу!» {606} С радостью сообщаю, что такое порой случается.
Разговор с кошкой
На днях я зашел на станции в бар и, заказав пива, сел за пустой столик в углу поразмышлять наедине с самим собой о трагическом одиночестве человеческой души. Свои размышления начал я с того, что попытался себя утешить: в своем одиночестве я, дескать, не одинок, однако вскоре понял, что ничего у меня не получится — сердцу этих утешений было явно недостаточно. Скорее всего, я нашел бы, в конце концов, какой-нибудь менее банальный аргумент, но тут судьба (а может, счастливая звезда) послала мне рыжую пушистую кошку.
Если справедливо, что у каждого народа такие кошки, каких он заслуживает, то англичане, вне всяких сомнений, кошек заслужили — на всем белом свете не найдется кошек более процветающих и дружелюбных, чем кошки английские. Но эта кошка даже по английским меркам была на редкость хороша собой и благодушна — исключительно благодушна. Она вознеслась мне на колени, устроилась поудобней и изящно и вместе с тем робко, словно здороваясь, протянула мне свою правую переднюю лапу, повела на меня глазом, светящимся озорной и в то же время невинной любовью, и улыбнулась в усы чему-то своему.
На такое поведение не мог бы не отреагировать даже самый застенчивый мужчина. И я отреагировал. Я даже позволил себе погладить Аматею (сие видение явилось мне под этим именем), и, хотя начал я ее гладить почтительно, как принято вести себя с таинственными незнакомками, очень скоро почтение сменилось нежностью: я обрадовался, что у меня нежданно появился друг — да, оказывается, даже здесь, на конечной станции, можно завести друзей. От ласки я перешел (как полагается) к делу и сказал:
— Аматея, красивейшая из кошек, почему, скажи, удостоила ты меня своим вниманием? Ты признала во мне друга всего, что дышит и движется, или ты точно так же, как и я, страдала от одиночества, хотя, насколько я понимаю, ты находишься неподалеку от своего дома, от всего, что тебе близко и дорого? Или же в сердцах животных, как и в сердцах некоторых представителей рода человеческого, сохранилась еще жалость? Чем, скажи, ты руководствовалась? А может, зря я задаюсь этими вопросами? Может, следовало бы принимать твое благодеяние молча, как дар небес?
На все эти вопросы Аматея отвечала громким урчаньем; она прикрыла глаза, дав этим понять, что наша встреча доставляет ей неизъяснимое наслаждение.
― Мало сказать, что я польщен, Аматея, — продолжал я в ответ на ее нежное урчанье. — Я утешен. Я ведь и помыслить не мог, что в мире осталось хотя бы одно живое, да к тому же столь ослепительно красивое существо, которое было бы способно на чувство бескорыстного товарищества. Ты обращаешься ко мне без слов, и это весьма похвально, ибо в словах — источник всех наших разногласий, истинная же любовь бессловесна. Так, по крайней мере, написано в одной книге, Аматея, которую я на днях перечитывал. Но уверяю тебя, в этой книге ни слова не говорилось о тех жестах, что лучше всяких слов, и о той нежности, с какой я продолжаю ласкать тебя со всей благодарностью своею бедного сердца.
На это Аматея ответила легким, но вовсе не надменным кивком головы, после чего вновь свернулась калачиком в полном благорастворении.
― О прекраснейшая Аматея, многие восхваляли тебя, пушистейшая из пушистых, прежде чем к сему хору славословий присоединился я. И многие еще будут восхвалять тебя, причем некоторые — на одном с тобой языке, когда меня уже не будет с тобой рядом. Но никому не дано оказывать тебе должное с большей искренностью, ибо нет на свете человека, который знал бы лучше, чем я, что у кошки четыре достоинства: закрытые глаза, густая шерсть, молчание и любовь, пусть и показная.
При слове «показная» Аматея подняла голову, нежно взглянула на меня, снова вытянула лапу, касаясь моей руки, а затем, как и прежде, превратилась в сладко мурлычущий пушистый комочек.
― Тебе хорошо, — с грустью произнес я. — Смерть тебя не гнетет. В твоем самодовольстве нет места предчувствию смерти, страху расставания. И по этой причине ты мне нравишься еще больше, кошка. Ведь если тебе и таким, как ты, дана природой безмятежность, почему бы и нам, людям, не последовать твоему примеру — не думать о том, что нас ждет, и не вспоминать, что было и безвозвратно прошло. Я также благодарен тебе, Аматея, моя златокудрая Аматея (оттого, что знакомство наше продолжалось уже целых пять минут, и оттого, что предмет моей любви не проявлял никакой несговорчивости, я сделался излишне фамильярен), за то, что ты напомнила мне о моей юности и каким-то неуловимым, таинственным образом ее мне на мгновение вернула. Ибо даже у погрязшего в страданиях рода человеческого, есть возраст, благословенный юный возраст (о, моя кошка!), когда тело полностью тебе подчиняется, когда сон долог и глубок, когда чувство неприязни либо неизвестно вовсе, либо вызывает смех, и когда надежда охватывает все наше существо подобно тому, как тебя, Аматея, охватывает сладкая дрема. Да, мы, обреченный род людской, тоже умеем ценить отдохновение. Но если ты пребываешь в покое с того времени, когда была еще слепым котенком, до последнего дня отпущенного тебе столь недолговечного срока, — для нас покой, увы, мимолетен. А впрочем, досаждать тебе жалобами смертного я не стану — с моей стороны это была бы дурная услуга за твое добро ко мне. Неужели ты думаешь, что тебе, выбравшей меня из семи миллионов лондонцев, дабы столь щедро ниспослать душевный покой, проявить столь нежданную нежность, буду я рассказывать о страданиях всех тех, о ком ты знаешь лишь, что они кормят тебя, дают тебе кров или же проходят мимо? Ты, во всяком случае, не принимаешь нас за богов, как это делают собаки, за что я также весьма тебе признателен. И не только за это.
Тут Аматея медленно поднялась на все четыре лапы, выгнула спину, зевнула, посмотрела на меня с улыбкой, еще более лучезарной, чем раньше, и стала ходить кругами, готовя себе новое доже на моем пиджаке, после чего вновь улеглась и, как и прежде, сладко заурчала.
Стоило только мне убедиться, что истинная любовь явилась мне из пустоты и никчемности этого мира и будет впредь согревать мою душу; стоило мне поверить, что многолетняя безысходность сменилась прежним жизнелюбием, тягой к свету и добру — и все благодаря доброте вновь обретенного любящего существа, — как нечто «вырвало счастье из уст смертного» (Таппер) {607}, и сделало это столь же стремительно, сколь и безжалостно. Не иначе как вечный враг всего сущего вложил нижеследующую фразу в мое сердце, — ведь мы игрушки в руках высших сил, иные из которых находятся на службе у порока.
— Ты никогда не покинешь меня, Аматея, — на свою беду вымолвил я. — Я не потревожу твой сон, и мы будем сидеть здесь до конца света; я буду тебя обнимать, ты — грезить о райских кущах. И ничто не разлучит нас — тебя, мою кошку, и меня, твоего человека, Аматея. Навсегда, на веки вечные покой нам с тобой обеспечен.
И тут Аматея вновь поднялась и незаметным, совершенно бесшумным движением безукоризненных лап спрыгнула на пол и, оглянувшись через плечо, медленно пошла прочь. Теперь у нее была совсем другая цель, и когда она величественно и изящно приблизилась к двери, которую искала, какой-то низкорослый, малоприятный тип, стоявший у стойки, произнес: «Кис-кис-кис». И, нагнувшись, ласково почесал мою кошку за ухом. Аматея подняла голову и воззрилась на него с такой чистой и неподдельной любовью, какой не бывает на свете, после чего потерлась об его ногу в знак священной дружбы. Той, что не умрет никогда.
Макс Бирбом {608}
Дж. Б. Шоу — в Кеннингтоне
Драматург, который берется за перо, чтобы сочинить нечто, ему самому ненавистное, обречен на неудачу. Драматург, который, испытав отвращение к первым двум написанным им актам, пишет третий ради того, чтобы восстановить чувство собственного достоинства, и высмеивает два предыдущих, обречен на полный провал. А между тем «Ученик дьявола» — произведение первоклассное и к тому же снискавшее огромную популярность. Не знаю даже, что меня сильней удивляет: то, что мистер Бернард Шоу преуспел больше, чем джентльмены с романтическими сердцами и мелодраматическими мозгами, или то, что зритель остался очень доволен тем, что серьезная пьеса вдруг превратилась в фарс. Что до меня, то первые два акта я покатывался со смеху; добропорядочные же зрители в Кеннингтоне, которые понятия не имели, что собой представляет мистер Шоу, воспринимали пьесу со всей серьезностью. Впрочем, на их месте я вел бы себя точно также, ибо, повторяю, пьеса совершенно великолепна. Однако для меня в самом ее великолепии кроется парадокс. В плохой мелодраме, написанной мистером Шоу, не было бы решительно ничего удивительного. Удивительно другое: мелодрама, вопреки ему самому, получилась хорошей! Вот почему фарсовый последний акт мне понравился не оттого, что позабавил меня больше предыдущих, а оттого, что дал мне повод разразиться смехом, который я с трудом сдерживал из уважения к восторгам зрительного зала. Кроме того, я с облегчением обнаружил, что и сам мистер Шоу подавлял смех не слишком долго и, не взирая на последствия, расхохотался именно тогда, когда ему стало совершенно невмоготу.