Без покаяния - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь, широкий вестибюль с люстрой, ковровая дорожка по ступеням наверх. И на лестничной клетке, на крашеной подставке — большая усатая голова из белого гипса.
Сбился было с ноги Ленька перед этой глыбой, да стрелок его под зад дулом, и дальше! Пока все ступеньки одолел, дух захватило. У-ффф… А наверху еще длинный коридор в оба конца и два ряда дверей, обитых коричневой клеенкой, с глазастыми номерками.
Вот так влип ты, Сенюткин! Это ж — следственный корпус, тут одни кумовья и оперсосы обитают, преступления создают за глухими дверями! Дела…
Открылась одна дверь навстречу, на пороге — личность знакомая с петлицами. Кум Пустоваленко со штрафного. Вот так встреча! Он, значит, и тут орудует, на полторы ставки старается?
— Давай его, — кивнул Пустоваленко спокойно.
Ну, Ленька и сам понимает, раз его сюда завезли, то деваться некуда и скрываться не приходится. Прошел тихонько в кабинет, ждет.
Пустоваленко — молодой, черный, в новеньком кителе и хромовых сапожках, вроде учителя массовых танцев. И выбрит чисто, под тройным одеколоном, — прямо жених, сволочь. В петлицах — три кубаря горят, совсем немного. (Знаки различия тут не армейские. В армии или вохре ежели три кубаря — значит, старший лейтенант, а в оперотделе — младший…)
Прошел со скрипом на свое место, за стол и — кхарк! — сплюнул жирно в корзину для бумаг. Дескать, имей в виду, что тут церемониться с тобой не станут.
— Садись, сволочь!
— За что? — вдруг спросил Ленька, больше интересуясь не собой, а настроением кума.
— Говорю, садись.
Ленька присел на специальную табуретку у приставного стола, облокотился даже с устатку.
— Как сидишь! На базаре? Руки — на колени!
Ну, хрен с тобой, на колени так на колени, а дальше что?
Короче, положил Пустоваленко перед собой лист упругой лощеной бумаги, а на том листе — даже отсюда, через два стола видно — огромные буквы, как газетный лозунг под праздник 1-го Мая «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА».
Не иначе — спятил кум. Какой допрос? О чем? Ленька последние дни себя тихо держит, как исправившийся. Устал, оголодал — это не секрет, но другого ничего не было. Не воровал, не убивал никого. А что в кондее загорал, так ведь то — прошлое дело…
Закурил кум толстую папиросу из коробочки, дымок через тонкие злые ноздри пустил и лениво так перо взял…
Между тем дымок папиросы в глаза попал оперуполномоченному, он их устало потер нежными пальцами и скосился на Леньку с неудовольствием. Видно, надоело ему все это, спать бы он к молодой жене давно пошел, да вот неожиданное приключение. Сиди, мотай душу с каким-то лагерным фитилем!
— Н-ну, рассказывай, Сенюткин… Давай! Раскалывайся!
Ленька и глаза вытаращил.
— О чем, гражданин следователь?
— А ты не знаешь, урюк сушеный? Рассказывай, как к побегу готовился. Как бежал. Кто соучастники. Все рассказывай…
Вот это да! Все взвыло тихо и страшно в Ленькиной душе. Сознание даже на какую-то минуту помутилось от злости. И тут же прояснилось сразу: взял Ленька себя в руки. Думать надо! Шурупить! Нешуточное сказал кум Пустоваленко.
Побег!
А теперь за побег — расстрел. Теперь, по военному времени, за все шлепают. За отказ от работы, невзирая на причину, — расстрел, за болтовню — расстрел, за побег — тоже. До войны за побег судили по 82-й статье и клепали всего два года к недосиженному. А теперь, собаки, придумали пускать по 58-й статье, пункт 14, как за саботаж, уклонение от трудового фронта. «Фашистскую» статью 58! В «фашисты» хотят произвести честного человека!
Упулился Ленька на кума, понять его не может. Что же за человек перед ним и почему ему такие права дадены? Что, наконец, у него в башке?
Нет, а все же интересно Леньке: откуда их, таких вот, берут? Ну где их все-таки выращивают? Таких чистеньких, завитых-кудрявеньких под тройным одеколоном и — без единой заботы на челе?
В рабоче-крестьянской семье он вырос? Серп-молот рисовал в тетрадке? Манку в детяслях с ложечки ел? Клятву на верность народу в пионерском строю давал? Никакой помарки у него в воспитании, значит? А почему же он готов, не моргнув глазом, шворку накинуть на невиноватого?
Возможно, ему план такой дают: посадить, скажем, десяток живых душ за решетку за текущий квартал? А он трусит и потому выслуживается? Но ведь и тут тоже особую наглость надо иметь. Например, свою душу на золото ценить, а чужую и в грош не ставить, верно?
Или — почему он не задумается, когда ему говорят: расстреляй первого попавшегося под руку во славу великого Сталина? Или даже — во славу Советской власти? Неужели у него мозгов и настолько не хватает, чтобы спросить снизу вверх: «Если я всех перестреляю, то для кого же родимая Советская власть останется?» И почему именно есть такая необходимость, что ли, стрелять? Может, повременим? Изучим вопрос заново, обсосем, как говорится, всесторонне? Ведь мужиков и так много на фронте бьют, скоро их вообще не останется!
Нету мозгов у него, что ли?
Да брось финтить, Сенюткин! Есть у него мозги, в том-то и дело! Но — бессовестные, подлые, куцые мозги, в свое время сильно подраненные историей с Павликом Морозовым — да! Генетически подпорченные, как сказал бы доктор Харченко с лесоповала. И чтобы он ничего такого смутительного о своих делишках не думал, ему два лишних кубаря навесили в петлицу, зарплату надбавили не по чину, к литерному магазину прикрепили. А в пе-рес-пек-тиве, как он любит выразиться к случаю, — повышение, кабинет с кожаными креслами, расфуфыренная секретарша-подстилка по штатному расписанию, соцбытовые — окромя зарплаты с двойной путевкой в Новую Ривьеру. Да за это за все он заживо с тебя шкуру спустит, Сенюткин! И не только с тебя, ты-то для него — мелкая вошь! Другим он будет суставы ломать, образно говоря, — бить-то ведь не разрешено правилами! — другим, тем, которые грамотные, которые понимают, что так не должно быть, тем, кто родного отца еще не забыл, не предал! Вот тех-то он трижды в могилу положит, трижды притрамбует начищенными хромовыми сапогами, чтобы и духу от них не оставалось!
Новой, светлой жизни захотели, чугреи? Ну, будет вам новая жизнь, не спорю, но такая, что мне, Пустоваленко, удобна! Чтобы работа мне — не пыльная, и курорты — бесплатно, и секретаршу — по штату, а дровоколов, маляров в квартиру и прочую живность — из зоны, за кусок черного хлеба! И еще два комплекта защитной формы в год — повседневную и парадную. А до тех колхозников, что десять лет бесплатно вкалывают ради моего благоденствия, мне дела нет! Разделение труда, коняги! Будете вы пахать, как гады, и чтобы — молчок! Иначе вот он — «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА»!
Короче, не знает Ленька, что ему делать в такой обстановке. На кума кинуться со слабыми силенками, или — в окно со второго этажа вниз башкой, или еще что, но так дальше нельзя жить! Невозможно, произвол! Запрещенным приемом на него — задней подножкой! Разве сообразишь, что делать, как отбояриваться?
— Н-ну!
Кум ребром ладони по кромке стола постукивает. Японские приемчики отрабатывает, джиу-джитсу, словно какой-нибудь самурай. Бить в своем кабинете он не имеет права, а намек все-таки делает: ох, Сенюткин, будешь долго запираться, схлопочешь и по шее…
Ничего не понимает Ленька.
— Да не бежал я, — бубнит тихо. — Не знаю, как меня вытащили за зону. Болел я…
Он и сейчас больной. Башка трещит, во рту пересыхает. Сил нет сидеть в тепле и уюте, сил нет отвечать на дурацкие и подлые вопросы. Но из-за спины кума, из дорогой багетной рамы посматривает на Леньку товарищ Сталин, искоса, прикуривая свою историческую трубку. Смотрит, посмеивается вроде и ничего не говорит. Такое положение, мол… Я и сам, мол, тут вот помалкиваю. Потому что — аппарат! Он кому хошь башку сломит. Ага. Помнишь, может, в дни твоего детства, Леня Сенюткин, выступил я с исторической статьей «Головокружение от успехов»… Ну, так послушались они меня? Какой был после разговор, спроси лучше у Лазаря, Лазарь был другого мнения… А потом я еще выбросил лозунг: «Сын за отца не отвечает…» — это потому, что аппарат мог покалечить не токо трудовых мужиков, загнать их в Соловки поголовно, но и детишек малых тоже порешить. А детишек жалко. Хоть и говорят про меня много лишнего, так ты им особо не верь… Держись, сынок, как-нибудь…
Но, с другой стороны, думает Ленька, Сталину он — до фени. Потому что товарищ Сталин озабочен исключительно массами, а такая мелкая личность, как подконвойный Сенюткин, ему — к чему?
— Не бежал я… — гугнит Ленька упрямо, невзирая на теплую и доверительную улыбку из-под навесистых усов с портрета.
— Ну, это ты брось, — миролюбиво как-то возражает кум. — Как же не бежал, когда опермолния по лагерю была?