Парадный этаж - Жан-Луи Кюртис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже дети не принесли Бернару утешения в столь неудачном браке, но это, пожалуй, произошло по его вине: ему не хватало терпения, и он не умел обращаться с детьми; к тому же у него, должно быть, от природы не были развиты отцовские чувства. Дочь Франсина, несмотря на скверный характер и их бесконечные ссоры, была его любимицей. Позднее, годам к пятнадцати-шестнадцати, она стала такой претенциозной, что несколько раз на дню ему хотелось отхлестать ее по щекам. И конечно же, Бернар не раз срывался. Хватило бы и одной пощечины, чтобы оттолкнуть от себя Франсину. После второй пощечины разразилась война, которая уже не прекращалась. Отец и дочь подолгу не разговаривали друг с другом, впрочем, и виделись-то они редко. Франсина принадлежала к «банде» золотой молодежи и делила свое время между развлечениями, проводя уик-энды в окрестных замках, а все вечера — на танцульках, и весьма неопределенными занятиями на филологическом факультете. Много денег, много позерства, ненасытное тщеславие. У нее был культ аристократизма, титулованных имен; она зубрила «Готский альманах»; она грезила о морских путешествиях на яхтах греческих миллиардеров; она бегло разговаривала на «франгле» — франко-английском жаргоне. В общем, чистейший продукт западной демократии… Едва услышав от нее что-нибудь вроде: «Вечер у X — единственное, что было изысканного на этой неделе» или: «Сходите на новый фильм — это must[13]», — Бернар скрежетал зубами.
С Арно враждебность возникла позднее. Сын для Бернара был разочарованием, он не был наделен внешней привлекательностью. Бернару приходилось делать над собой усилия, чтобы выказать нежность к губастому верзиле с грустными глазами спаниеля. Иногда ему это удавалось, и он радовался, что проявил себя таким хорошим отцом; но чтобы в самом деле испытывать привязанность… Конечно, спору нет, это было жестоко, пожалуй, непростительно жестоко, но что поделаешь: Бернар не принадлежал к числу людей, которые обманывают себя или плутуют с самим собой. «Будь он калекой, я бы его лелеял… А он всего лишь некрасив… Я не могу заставить себя любить его. Порою он даже внушает мне чуть ли не отвращение». Мальчик был ему в тягость, но Бернар всячески щадил его, желая смягчить несправедливость судьбы, разговаривал с ним ласково, продумывая каждое слово, но насколько возможно избегал его, и, когда, мальчика не было дома, ему дышалось вольнее. И все-таки у него сохранились бы вполне приличные отношения с Арно, если бы тот проявил какие-то достоинства ума и души, которые помогли бы забыть о его уродстве. Встречаются люди с отталкивающей внешностью, которые обладают необыкновенным обаянием, потому что их благожелательность, ум или дарование прорываются сквозь телесную оболочку и преображают ее. Но Арно был иным. Ум туманный, вялый, склонный к фантазерству, он принадлежал к числу тех детей, для которых систематическое образование пагубно, потому что оно обрушивает на них поток информации, которую они не в состоянии усвоить, как не в состоянии овладеть речью. Лицей нанес ему некоторый вред. Университет довершил этот процесс. В университет он пришел нерешительным, робким юношей. Через год он приехал на каникулы уверенный в себе, болтливый, но речь его не стала более ясной и выразительной, скорее даже наоборот. Понять смысл его высказываний по-прежнему было довольно трудно. После двух семестров, проведенных на факультете общественных наук, его отчислили. Но, к удивлению Бернара, замкнутость Арно была оценена некоторыми его друзьями. Чем более сын казался Бернару косноязычным, тем более эти ценители человеческого интеллекта находили его глубоким. Арно стал властителем дум небольшой группы молодых людей, которых объединяла принадлежность к классу буржуазии и националистические убеждения. И действительно, политическим идеалом Арно был самый ярый национализм: «Демократия выделяет в тело общества гибельные токсины: нужно восстановить идеи порядка, власти, уважения традиций; рабочий класс имеет право отстаивать свое достоинство, но было бы опасно всегда уступать его требованиям; мы нуждаемся в твердом режиме; сохраним нашу веру в судьбы страны…» И все это в тот момент, когда генерал де Голль готовился подписать с руководителями Фронта национального освобождения Алжира Эвианские соглашения… Возможно, Бернар предпочел бы, чтобы Алжир продолжал оставаться французским. Он сожалел о его утрате, как сожалел об утрате французами престижа в других сферах. Но он достаточно здраво оценивал требования эпохи, чтобы понять: отныне народы стремятся к независимости, к автономии, как каждый индивидуум — к свободе. Он знал также, что справедливость — это непреодолимая страсть, которая жжет сердца людей. И наконец, он предчувствовал, что пришло время общественных формаций, которые выражали бы интересы масс, а это рано или поздно повлечет за собой крах привилегий. Если ты достаточно проницателен и честен, нужно принять эти очевидные новые жизненные процессы, понять, что они имеют свою закономерность. Итак, все то, что Арно и его дружки отрицали, вскрывало, казалось Бернару, или слепоту их разума, или некоторую подлость их морали, эгоистическую приверженность к личным привилегиям, а может, то и другое разом. Что же касается сына, то Бернар считал, что в истоках его ультранационалистических убеждений в действительности лежит глупость, чистейшая и простая глупость, с одной стороны, а с другой — кастовая гордость, сознание, что он принадлежит к социальной элите. Арно не был жадным; и не богатство семьи (завод, собственный дом в городе, поместье, банковский портфель) импонировало ему, а самый факт, что их семья ведет свой род издревле и влиятельна в их краях, что она носит фамилию пусть не аристократическую, но известную в провинции, что она вот уже сто пятьдесят лет владеет предприятиями. Арно был глупый и тщеславный, но относительно бескорыстный.
В обществе благонравной, погрязшей в своем праздномыслии Сесиль, агрессивной, пропитанной до мозга костей снобизмом, едва сдерживающей ярость Франсины, с двенадцати лет занятой охотой на мужа, простофили Арно, увязшего в вареве национализма, сильно припахивающего замаскированным фашизмом, и, наконец, краснолицего Леона, с больной печенью, всегда находящегося на грани инфаркта или инсульта (и несмотря на это, самого приветливого из всей компании), в обществе этих людей, которые не любили его и которых не любил он, Бернар провел мрачные годы, то с яростью, то со смирением вопрошая себя, в результате какой ошибки при распределении судеб ему, да, именно ему, человеку неуживчивому, анархисту по природе своей, выпала такая семья. Белая ворона своего класса, он зато очень быстро и очень хорошо поладил с белой вороной предшествующей эпохи — со своим желчным и почти сумасшедшим двоюродным дедом, которого пятьдесят лет назад услали в аргентинское поместье… Из поколения в поколение повторяется та же самая история.
В памяти Бернара снова всплывали некоторые вечера, некоторые семейные обеды: его переполненная сдерживаемой агрессивности дочь, с презрительным видом: его благонравная жена; обе — стереотип женской элегантности своего круга: платья от Шанель, клипсы с бриллиантами; в конце стола Арно — волосы подстрижены бобриком, как у прусского офицера, негнущаяся спина, затянут в пиджак, напоминающий военный китель; и Бернар словно снова чувствовал своего рода электрический ток, который циркулировал между ним, двумя женщинами и подростком, зажигая в глазах то одного, то другого искры, а каждая реплика проходила сквозь зубы с потрескиванием, словно разряд тока высокого напряжения. Случалось немало бурь, особенно грозная была в тот вечер, когда Бернар обнаружил в комнате сына (он зашел туда, чтобы попросить книгу) любопытный игрушечный набор: два револьвера, кортик и фуражку вермахта, много гербов со свастикой, фотографии грандиозного ночного сборища в Нюрнберге и, наконец, портрет Гитлера, на котором, право, не хватало только автографа. Гнев Бернара поверг пятнадцатилетнего Арно в ужас. Вечером Сесиль, узнав о скандале, упрекнула мужа в горячности: «Нет, поверь мне, в душе он вовсе не нацист!.. Все это просто инфантильность… Да, я знала о существовании этих игрушек, Арно от меня ничего не скрывает… Совершенно невинная забава, уверяю тебя. Юношеская романтика… Мечты о величии… Гитлер для него — Наполеон…»
Покидая в 1963 году Францию, Бернар не задумывался о том, вернется ли он, и если вернется, то когда. Все десять лет, проведенные им в Аргентине, он был так поглощен работой, что ему ни разу не удалось выкроить время и хотя бы на несколько недель съездить домой. Он свыкся с новым образом жизни, со страной, с ее жителями и их нравами с такой быстротой, что это поразило даже его самого. Франция была далеко; все, что происходило там, перепутывалось в его сознании с тем, что происходило в остальном мире, и отзвук событий лишь глухо доходил до дома, затерявшегося среди пампы. Время от времени разражались войны на Востоке, на Ближнем Востоке. Волнения молодежи вспыхивали во многих западных столицах и университетских парках Америки; они ставили в затруднительное положение правительства, потом с началом каникул затихали. Почти повсюду давали себя знать первые симптомы мирового экономического кризиса. На фоне таких столь различных потрясений формировались все человеческие судьбы в XX веке. Поглощенный своей работой, Бернар следил за событиями в мире не слишком регулярно и без особого внимания. Однажды у него случился небольшой сердечный приступ, не тяжелый, но он исподволь заставил Бернара задуматься о себе, о своей жизни. В расцвете физических и духовных сил он вдруг понял, что старость уже подкарауливает его, она не за горами, притаилась на обочине. И тогда он в полной мере осознал, что ждет его в этом добровольном изгнании. Он неожиданно затосковал по небу более прозрачному, горизонту более строгому, городам более древним и жизни более беспечной и, быть может, более возвышенной. В нем проснулся интерес к духовным ценностям, к неведомым ему областям искусства и Красоты. Он сказал себе, что он варвар, неотесанный мужлан; и у него появилось желание стать немного лучше, тоньше, если это еще возможно… Пришло время, решил он, снова собираться в путь, снова менять жизнь, и он тут же наметил себе программу действий. Полгода он будет проводить в Аргентине, полгода — в дорогой его сердцу старушке Европе, ведь это, наконец, его родина. Во время его отсутствия estancia будет заниматься управляющий. Впрочем, Бернар уже давно подумывал создать там своего рода кооператив, хозяйствовать в котором сообща станут все, кто там работает. Он написал брату, известил его о своем возвращении. Он поделился с ним своими планами и попросил его обязательно приготовить для него те деньги, сумму весьма значительную, что составляли его долю прибылей, которые к тому же за десять лет принесли проценты. Он представлял себе удивление, быть может, даже подавленность своей семьи, ведь они, верно, уже считали, что избавились от него навсегда. Встреча, пожалуй, будет нелегкой… Ну и пусть! Эта тяжелая минута останется позади, и он отправится путешествовать, наконец-то насладится долгим досугом… С высоты своих древних крепостных стен, через пролегавший между ними Атлантический океан, Европа манила его.