Газета День Литературы # 163 (2010 3) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мною завладела горячка, думалось, что самое важное в Константинове пройдёт без меня, примчусь не в гулевое песенное застолье, а на селёдочные хвосты и забубённые пониклые головы, к головнюшкам остываюшего кострища, остатки праздника подбирать.
И вот простился с родными… "До свиданья жонка, не горюй, на прощанье мужа поцелуй". Ждите через три дня. Тёща стоит в окне с бесстрастным лицом, как на иконе. Сын бегает вокруг, изображает лошадку, ветер-сиверик ерошит светлые волосёнки. У дочери, лежащей в охапке у матери, глаза наполнены глубокой сосредоточенной мыслью. Высмотрела меня сквозь, будто вывернула изнанкой. Взялся за руль, ещё раз переворошил в уме взятое, повернул ключ: тыр-пыр, семь дыр. В утробе мотора заскрежетало железо и смолкло, остылое механическое сердце держало меня на вязке возле родной избы. Аккамулятор скис. Пришлось бежать на деревню, звать народ. Все могутние мужички по осени уже расползлись по городам. Старики и старушонки, напрягши последние силы, разогнали мою "Ниву", вытолкнули со двора; поршни дёрнулись, запоскакивали, машина взревела. Ура-а! Но в груди снова суеверно, упреждающе ёкнуло, когда выезжал из лесной деревеньки. Куда еду? По какой такой нужде пихаюсь на край света? А вдруг завязну? В дороге наплачешься. Ну-ка, поворачивай, родимый, оглобли назад к дому, да ставь свой ненадёжный экипаж в стойло… И тут же восторженный, со знобящим холодком оклик: "Не бойсь, родимый… Авось живы будем, не помрём!" (А вдруг это "авось" – друг?) Нет, не из груди донёсся возглас, не из-под крепей, где душа живёт, а откуда-то сверху, где в проярье меж ватных облак скопилась небесная синь, обещающая холода. Хоть и не ближний свет Константиново, но ведь и праздника такого больше не случится на моём веку.
Есенину сто лет!.. Долго ли скитался по земле-матери человек, сгорел, как ярая восковая свечечка, сронил золотую голову, а вот гляди ты, какие сияющие вешки выставил по росстаням русских душ, столько поэтического семени поизнасеял по засторонкам Руси, что те всходы не испротухли и через семьдесят лет после гибели, но цветут и поныне, роняя новые семена. Хоть воздуху того, окского, испить, почуять тамошнего простору, коей и породил гения, – да и того станет мне предостаточно. А что иное может словить на гульбище тоскующая душа?
Да, всё так и приключилось: будто в зеркальце чудесное повиделось.
…Константиново – сельцо неказистое, вытянувшееся в ленту, избёнки чаще ветхие, в два-три оконца, ушедшие в землю, с завалинками от грядущей зимы. Видно, что из государственной мошны скудно перепадало в этот достославный край, откуда вышла национальная гордость, и сердешный народ перемогался кой-как из лиха да в нужду. Ветер-сиверик усилился, шерстил опустевшие поля, поросшие будыльём, пробивал селеньице насквозь, проверял гульбище на выносливость. Улицы уставлены столами со снедью и водками: наваливайся – не хочу, только денежки гони, выворачивай изнанкою карман. Народ плясал, пел и пил, иные спрятались по ямам вдоль крутого берега по-над Окою; кто-то рвал гармошку, кто щипал гитарные струны, иной выкидывал коленце, норовя завалиться на щетинистую землю, щекастые бабы, сиреневея набитыми холодом лицами, водили хороводы, выкрикивали частушки в тусклое небо, сулящее дождя. Внизу текла Ока, строгая, свинцовая. Пустынно-нагая меж крутых изветренных берегов. Ветер гнал к берегу волны, срывал с гребней ошмётки пены, выстеливая поречные пески.
Я растерялся, запахиваясь в пальто. Наверное, я ждал чего-то иного и увиденная картина никак не связывалась с моим представлением праздника, с тем радостным чувство, с каким я отплывал от родных берегов. Мне, наверное, хотелось видеть простору в гульбе, когда бы на травяном цветущем лугу под распогодившимся солнцем расцвел бы русский человек во всей красоте и удали, показал бы себя во всём великолепии.
А тут, зажатый улочками, низкими невзрачными изобками, пробитый пронизывающим ветром, закусывающий гулебщик тёк бездельным ручьём, порою иссыхающим меж заулков и вновь наливающимся силою, то расплетаясь в косицы, то вновь собираясь в глазеющую, уже хмельную толпу.
А где же писатели, столичные штучки, где их песенно-поэтический накал, будоражащий и самое опустелое сердце? Да вон вышагивает в изрядном подпитии знакомый поэт Геннадий Космынин, занимая собою всю улицу, такой ражий "дитына" уродился. Он багровел лобастым лицом, пушил усы, как Тарас Бульба, и непогодь была ему нипочём; он был радостен в себе, и взгляд его светился, как раскалённое угольё. Он выкрикивал стихи Есенина и жил в празднике, как рыба в Оке. Ах, счастливый человек, умеющий уноровить себя в любых обстоятельствах. (Откуда знать было мне, что очень скоро заведётся у него хворь, вулканчик на спине, и выпьет богатыря до прозрачных косточек).
С трудом отыскал сердце гульбища, его нерв; под колпаком на скамьях швыркали носами измерзшиеся московские гости; в микрофон завывала монашена, под сценою толпились желающие выступить. Артистки, пупырчатые от озноба, как монастырские огурчики, ждали в цветном русском платье своей очереди. И вдруг, как алый просвет в тучах, – знакомая грудь в красном свитере и жаркая улыбка во всё тугое неунывающее лицо, хмельной знакомый просверк сквозь очёчки. Сыскался друг Бондаренко, этот магнит в любой сходке и скопке, к коему прилипает всякая блуждающая душа. Возле него, конечно же, и Куняев. Он вынырнул из-за спины Бондаренко, выжимая трусы, хлюпая сизым носом; волосы ещё не просохли от воды, но по лицу блуждала счастливая улыбка. Это был день Куняева. Только что вышла его книга о Есенине, многолетний труд, и сейчас отца и сына Сергея окружали поклонники… Несмотря на холод, плавал Куняев в родной Оке и, осаждаемый почитателями, сейчас цвёл, как сиреневый мак. Кто-то поднёс ему рюмку, чтобы согреться, он её ловко заложил за воротник.
"Личутка! Я знал, что ты приедешь! Личутка, поди на сцену, выступи!" – вопил Бондаренко, сияя, как именинник. Актрисы с тоскою посмотрели на меня обведёнными тушью слезящимися от ветра глазами. "Сначала мы, сначала мы", – взмолились жалобно. "Пошли, выпьем за встречу", – предложил я. Мы уединились в машине, разломали колбасу, разлили по рюмкам. "За божью дудку, за Сергея Есенина", – возгласил Куняев. Мы приняли за Божьего певца и великого поэта. "Теперь выпьем за русскую дудку", – предложил я, и мы почествовали Станислава Куняева.
Я принимал рюмку за рюмкой, полагая расположиться в деревне на постой. Но, оказалось, что через час праздник угас, лишь остались кое-где догорать головёшки, писателей усадили в автобус, их ждала гостиница в Рязани. Быстро стемнивалось, покропил святой, такой нужный осенний дождик, сбивший хлёсткий ветер. Едва добрался до Рязани, как "сдох" аккамулятор; впереди ждал долгий путь до деревни. Без света, без поворотников, без гудка и щёток, ослепляемый встречными фарами, в сплошном потоке дождя, как бы плывя по стрежи ревущей стремительной реки, лишь по какому-то наитию, с бесконечными молитвами Богородице только глухой ночью я, наконец, исхитрился добраться до дома. Слава тебе, Мати Пресвятая Богородица, – перекрестился я, ещё не веря, что в своём дворе, тупо глядя в мировую темень за стеклом, сквозь которую с шумом бились в машину водопады дождя. В доме все спали, никто не ждал меня, отправившегося на неделю на юбилей великого поэта, что бывает лишь однажды в сто лет.
…Слава Богу, я дома.
Продолжение в следующем номере
Вячеслав Куприянов ПЕРЕВОДЫ
Иоганн Вольфганг ГЁТЕ (1749 – 1832)
ПОЭЗИЯ
Господь своим безвидным чадам
Послал искусство, свод наук,
Их жизнь вовлёк в небесный круг,
Чтобы земля не стала адом.
Им, голым, нужен был наряд,
Чтобы лицо заметней было.
И чтобы все пошло на лад,
Их стыд поэзия прикрыла.
***
Вот для вас картина мира,
лучшего, как шепчет лира.
Мир, как мрачная пивная,
как могила негодяя,
мир, как оперные хоры,
мир, как трапеза обжоры,
мир, как головы поэтов,
как собранье раритетов,
мир, как скаредный банкир,
вот он, этот лучший мир.
***
Должно быть мудрому открыто,
Что и добро, и всё, что Богу благо, существует