Михайловский замок (сборник) - Ольга Форш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грушенька, внеся самовар, озабоченно взглянула на мужа – он слишком был оживлен. Блестели удивительные его глаза, и румянец не сходил с тонкой кожи его лица.
– Тебе, Васенька, от Казакова из Москвы посылка – тридцать пять чертежей и эстампов твоего Царицынского дворца.
– Очень рад, давно ожидал. Мы потом их рассмотрим, Андре, не так ли?
– Счастливы будем, дорогой Василий Иванович! Вот Шарло давно в Москву рвался, чтобы их раздобыть, – ан они и сами приехали.
– Я столь восхищен этим дворцом, – сказал Росси, – очень хотел съездить зарисовать его…
– Не много от дворца осталось, – оборвал резко Баженов. – Казаков прислал наилучшее.
И опять, полуобняв Воронихина, ласково обратился к нему, видимо, желая стряхнуть подступившую тяжесть.
– Ну как же я рад, дорогой Андре, что ты сейчас у меня, и вы, юный Шарло, – он крепко пожал руку Росси. – Я ведь полюбил тебя, Андре, едва принял тебя в число моих учеников тогда, в московской школе. Сколько тебе тогда стукнуло годков?
– Да не больше семнадцати, – улыбнулся Воронихин, – и ведь я еще не знал, кем буду, – очень увлекался живописью Возрождения…
Камин разгорелся и картинно осветил сидящих на диване. Между ними было двадцать лет разницы, но они не казались представителями двух разных поколений, а как-то неожиданно дополняли друг друга. Непринужденная грация движений Баженова, нервная стремительность его худощавой фигуры как бы опирались, брали себе пьедесталом твердость рисунка, точную отчетливость Воронихина. Большая сила была в его красивых глазах. Чисто народная смекалка в соединении с надменностью, выработанной обстоятельствами жизни, усвоенной как наилучшая защита самолюбивого характера. Сразу чувствовалось, что этот щегольски одетый человек с вельможными манерами каждую минуту знает твердо, чего он хочет, и желание свое имеет силу осуществить.
– Мне дорого узнать, Василий Иванович, – сказал Воронихин, – каково ваше мнение относительно предложения, сделанного мне Строгановым. Президент нашей Академии привлекает меня, пока негласно, к соучастию в конкурсе на Казанский собор.
– Как я счастлив, Андре, – душевно воскликнул Баженов, – что жребий пал именно на тебя! Как другу и ученику скажу тебе: уходя из этого мира, я хотел бы еще пожить в твоей работе.
Баженов улыбнулся и взял за руку Воронихина:
– И вот просьба: возьми за исходную точку твоего собора мой юный французский проект Дома инвалидов. Там неплохо найдено разрешение легкого купола и колоннады… Едва ли не из-за этой удачи, весьма оцененной французами, наш Чернышев мне выдал паспорт на два года в Италию.
– Глубоко чту эту вашу работу, – склонив голову, сказал Воронихин.
– Да поможет она тебе, как мне в свое время помогли работы учителей Суфло, де Вальи и Пейера. В искусстве, как в науке, пламенный факел вдохновения передается преемственно.
– Именно надлежит пересмотреть образцы…
Баженов живо подхватил мысль Воронихина;
– Не только пересмотреть, Андре, пережить их заново. Все вобрать, пропустить сквозь сознание и чувства – и отдать их России. Все истинно великие художники так делали. Даже не будучи до крови русскими, но полюбивши новую родину, как свою, они слились с нашим особливым постижением видимого – и что же: итальянец Кваренги создает русскую классику, итальянец Растрелли – русское барокко такого высокого совершенства, что все дальнейшие попытки в этом стиле уже окажутся премного ниже его работ. Царская пышность, изобилие скульптуры, всегда поставленной, где ей надлежит, его вкус, праздник, нарядность – их уже не превзойти. Надо искать чего-то нового.
– Как рано вы это поняли, вот что меня удивляет, – сказал с уважением Воронихин. – Ведь как были молоды, когда Растрелли, обер-архитектор, приглашал вас принять участие в постройке Николы Морского, а вы отказались.
– Я сын московского дьячка, – улыбнулся Баженов, – быть может, торжественность великолепной нашей литургии прозвучала мне более родственно в возвышенной мощи классицизма, нежели в изысканной декоративности барокко. Кроме того, громадное значение имели раскопки Помпеи. От строгой красоты греко-римского зодчества повеяло вдруг таким здоровьем, такой свежей силой, возродившейся из древней колыбели, что не соблазниться было нельзя.
– Тем более, что барокко на Западе вырождалось в болезненное рококо, согласился Воронихин.
– Вот рококо и способствовало больше всего укреплению нового. Простота и мощь, выраженные строгостью линий архитектуры античной, немедленно и заслуженно убили пустую, хрупкую красоту этих ломаных, капризных, скоро утомляющих декораций. – Вы, молодые, – обернулся Баженов к Росси, – должны серьезно задуматься над раскопками в Помпее.
– Я их пристально изучаю, – поспешил ответить Карл, упивавшийся речью учителя.
– Но для нас обоих колыбелью, взрастившею наш талант и давшею ему направление, был все-таки Париж: с непревзойденными луврскими колоннадами, с версальской роскошью, – сказал мечтательно Воронихин.
– Только с той разницей, – продолжал Баженов, – что для меня это еще был королевский. Париж Луи Пятнадцатого, а для тебя – Париж Национального собрания, «Прав человека» и клуба якобинцев. О, сколь твое время было завиднее моего!
– Оно – счастливейшее в моей жизни.
Сквозь обычную сдержанность Воронихина прорвалось такое глубокое чувство, – будто сквозь плотный покров взметнулось из глубины пламя, – что Карл дрогнул и вдруг по-новому увидал своего наставника.
Воронихин встал, прошелся, стал далеко от камина. Волнение его теперь выражал только голос, необычно размягченный.
– Меня с кузеном моим Полем Строгановым и воспитателем его, замечательным человеком, Жильбертом Роммом, послали в восемьдесят девятом году в Париж. Не встречал я богаче и благороднее характера, нежели этот Ромм. Образованнейший человек, талантливый скульптор, помощник Фальконета, он вместе с тем был пламенным якобинцем. Едва мы приехали, он основал клуб Друзей закона, где библиотекарем сделался Поль, а заведовала архивом красавица Теруань де Мерикур!.. Потом Поль вступил в клуб якобинцев, и у него на пальце появилось кольцо с девизом: «Жить свободным или умереть».
Росси слушал Воронихина, затаив дыхание, глубоко спрятавшись в тень за выступом камина, – боялся своим присутствием помешать такому важному для него разговору.
– Поль принимал участие и во взятии Бастилии? – тихо спросил Баженов.
– Он был в первых рядах. Поль Очер, так звался он в Париже. Как сейчас вижу его молодое вдохновенное лицо и слышу слова, которых ни он, ни я не забудем…
Воронихин прошелся по комнате и, подойдя к Баженову, слегка нагнулся и протянул к нему обе руки, словно хотел передать какое-то сохраненное им сокровище:
– Поль сказал после взятия Бастилии: «Лучшим днем моей жизни будет день, когда я увижу Россию обновленной такой же революцией. И быть может, мне там выпадет та же роль, которую здесь играет гениальный Мирабо»
– Твоему Полю скоро представится прекрасный случай доказать на деле свой девиз и провести в жизнь свои замечательные слова, – сказал, подымая голову, с загоревшимся взглядом Баженов, – он ведь близкий друг Александра, а как только тот станет царем… обширное поле ему для опытов.
– Васенька, – просительно сказала Груша, давно вошедшая и слушавшая разговор, – не надо об этом, опять зря разволнуешься.
Но Баженов отстранил жену, положившую ему на плечо руку, встал, подошел к Воронихину, с горечью сказал:
– Ведь с мечтой о Павле и я соединял в молодости мечту о счастье моей родины. Я пожертвовал этой мечте наибольшим, чем обладал, – моим даром зодчего. Но что за безумие питать надежду о преобразовании деспотизма в разумную власть рукой самого деспота!
– Признаюсь, и у меня такой надежды больше нет, – отозвался потухшим голосом Воронихин. – Я слишком близко и рано узнал, как невозможно людям, стоящим вверху лестницы, где фортуна сыплет дары, добровольно отказаться от своих преимуществ. Прекраснейший человек граф Строганов, я премного ему обязан, однако как трудно было из его рук получить свободу даже мне, его, так сказать, родственнику… Этот барон Строганов, мой отец, когда открыл масонскую ложу в Перми, желая и меня провести в масоны, настоял, чтобы граф дал моей матери, его крепостной, вольную. Ведь по масонскому уставу только сын свободной матери имеет право стать членом ложи. И масонство для меня прежде всего оказалось свободой – прекращением бытия рабского. Входя в ложу, я действительно был равный с равными.
– Пожалуйте к столу, – сказала весело Грушенька, хлопоча у кипящего старозаветного самовара, еще полученного в приданое, – а потом и Казакова посылку рассмотрим. Любимый это ведь мой дворец в Царицыно, как сказка он из тысячи одной ночи.