Псаломщик - Николай Шипилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да позевнет этак Гриц с потягом, да и слезу утрет:
– Ни-и-и, козаче… Туточки, кажу, тiж файно! Гей!
Дважды раскулаченный Исидорыч рад уважению от властей и соседей. Хряпнет тюбетейкой, как у Максима Горького, оземь, штанину завернет, чтоб «не заело», молодецки скакнет на велосипед – и в магазин за еще одной.
Он дожил почти до ста лет. Он вставил ваучер в рамку. Он повесил ту рамку за петельку на стенку, среди почетных грамот исоусированных фотопортретов. Позже, когда все лохи обменяли «чубики» на слезу зеленого змия, умный дед Клюкин оставался верующим в именной капитал. Он умер с улыбкой в обнимку с ваучером. И никакой ему не надо уже шелковой свитки с собольими шапками.
Жора Хара, как и предсказывал Толик Богданов, стал ментом. Окончил заочно свердловский юрфак. Вышел в ментовские генералы. Сам жулик, он загубил много невинных душ, пока понял, что сам жулик. Его греческий родственник с Кавказа заправляет теперь всей хлебной торговлей в крае…
За минувшее после расстрела Верховного Совета десятилетие с карты России сметено одиннадцать тысяч сел и двести девяносто маленьких, как наш Китаевск, городков! Это называется, их как Фома куваржонкой21 смахнул. Еще тринадцать тысяч деревень – малых речушек, впадающих в русское море, – лишь числятся живыми. Вычеркнуть их из реестров живых населенных пунктов не могут потому, что там кто-то остался прописан… Но главное – эти «мертвые души» голосуют. И голосуют они за смерть своих родных – тех, кто жив и дышит.
Так жили мы, Божий дети, в счастье неведения.
В это же время «центровые» дети жили как иностранцы в колониальной туземной сторонке. В итоге в этой стране иностранцами оказались дети рабочих бараков…
17
«Мало земель в свете, где Природа столь милостива к людям, как в России, изобильной ея дарами. В садах и огородах множество вкусных плодов и ягод: груш, яблок, слив, дынь, арбузов, огурцов, вишни, малины, клубники, смородины, самые леса и луга служат вместо огородов. Неизмеримые равнины покрыты хлебом: пшеницею, рожью, ячменем, овсом, горохом, гречею, просом. Изобилие рождает дешевизну: четверть пшеницы стоит обыкновенно не более двух алтын…» (Н. М. Карамзин).
Нынче же оглядись и увидишь: Россия окончательно превратилась в колонию содомической Москвы.
А в прошлом двадцатом веке в сельском городке Китаевске хорошо жилось тем, кто ни на какие коврижки не променяет степного, чистого воздуха, бесчисленных синих озер и цветущих под окнами домов розовых мальв да бордовых георгинов – на городские собачьи скверы.
Зимой на стеклах окон расцветали букетами снега и льды, очень полезные в похмелье, когда упадешь в них то одной щекой, то второй.
Зимой сельские горожане шли на подледную рыбалку, а летом – выезжали в степь на шашлыки или, как любил произнести кавказский грека Хара, «на щашлыки» – с ударением на «ы». Красноглазый Грека – Иван Георгиевич Хара – был одним из главных воротил в торговле житом. Он метил в депутаты, то есть хотел стать всенародно избранным людьми городка Китаевска и выражать интересы своих будущих доверителей словами и телом. Тело его смотрелось как пыльный мешок с житом. Русская журналистка Наташа Хмыз, которую он «танцевал», звала Греку глупым пингвином с ударением на первую «и». Ему нравились птицы пингвины. А с русскими он окончательно не разобрался, считая русских уходящим народом, но тайно обижался на то, что Наташа зовет его «чуркой».
Ведь изволь Грека – и она будет по утрам наводить палубный глянец на его вставную челюсть. Захочет Грека – и она прекратит чувствовать свой змейский язык потому, что этот язык у нее вырвут прямо изо рта, где он привык перекатывать пустые слова. Для утверждения веры в себя Грека иногда делал глазки некоторым смешливым Наташиным подругам-девкам, намекая, что он не прочь инвестировать свою кредитную карточку в любовь новой избранницы. Девки закладывали Греку Наташе. И когда они вместе смеялись над ним на Наташиной кухне, то Грека легко прикидывался безъязыким дураком – он тоже смеялся с ними, как не имеющий души.
Звали его Иваном Георгиевичем. Он был в том возрасте, когда удача сходить по большому становится истинным счастьем для живого существа. Даже русский поэт-юноша Пушкин вскользь, но со знанием дела, писал об этом. Иван Георгиевич знал Пушкина выборочно: «Татьяна, я с кроват нэ встану…», например.
Он плохонько говорил по-русски, но хорошо понимал – так удобней. Еще лучше понимал он внеземной язык цифр, поскольку они были арабскими и одинаковыми для всех калькуляторов земного шара. Он вырос в причерноморской греческой колонии, где говорили на смешенье языков, и нужды ему не было. Русским, похоже, нравилось, если какой то ни будь иноземец-очаровашка начинает гугукать, как преступник, который валяет дурака на дознании. Для их удовольствия грека называл самолет паровозом, а вместо «она» говорил «он». И наоборот. Это не составляло труда.
– Почему я «он»-то? – смеялась Наташа. – Я – она!
– Кито? – озирался набоб с притворным страхом и напролом льстил: – Нэ-эт! Ти – он, ти чальвэк с болщой букви!
Тогда королева жалела бедного богача и поглаживала розовой ладонью его пыльные от седины волосы.
– Твоя седина не от мук. Она от муки… – сказала королева однажды. – У тебя волосы в муке…
Как Хемингуэй, она записывала каждую ловкую фразу на столовой бумажной салфетке.
Русские, вероятно, принимали иноземцев за человекообразных. Раньше вот арапчат заводили. Они любили показывать диковину друзьям. И допоказывались до чеченских зинданов, где их самих никому не показывают.
А Наталья упражнялась в тестах:
– Ваня, давай сделаем с тобой интервью на радио, а? Вот ты, например, решил удрать в какую-нибудь страну, например, тюльпанов, Ваня. В Голландию. Вынул ты, Ваня, авторучку, пришел в посольство, заполнил анкеты, а тебе говорят: «Извините, но вы не голландец «Ван»! Это наши ван – луковицы! И ван-тюльпаны – тоже наши. Мы сами их нюхать будем! А вы домой: кыщ-кыщ! кущат сладкий киш-миш…» Как ты, Вано, сюда к нам-то попал?
– На паровозы; прыехала… Я – гражданынка Расыи…
– Ой, Ваня-а-а! Да ты у меня как Ленин!
– Нэт, мнэ нэ лэнь! Но зачэм на забор бэли краска пысать: «Аддай сухары, Грэка!»
– На забор писать нехорошо. Но опять же: какие у нас в Китаевске заборы? Так себе… Заборишки… Тын да прясло… Просто такие вот господа, как ты, скупили все газеты и не дают русским людям высказаться. Вот они и пишут на заборах. Пока из них чучела не набили… Ты, Ваня, пиндос?
– Нэт, нэт! – пугался Грека. – Пиндосы – это балаклавские грэки… Я – кавказьец…
– «Кавказьец» – это порода собак, – резала эротическая богиня. – Кстати, ваш Михаил Саакашвили – брат-близнец Димы Рогозина.
– Всэ люди – сестры!
– Да? А где твой сестра Миша Чкония? Не знаешь? Я тебе скажу эксклюзивно: она, твоя сестра Миша, душегубец, мотает срок за похищение двух граждан, которые почему-то оказались покойниками. Почему ты-то, Ваня, на воле?
– Э-эй, Натаща! Ти – шовынист!
Да, все народы на земле, к огорчению Греки, делились на нации. Но и продавались все их чиновники, к его горькому удовольствию, хоть и не все чиновники – мерзавцы. Исключения же лишь подтверждают правило. Всем «надо жить» – у каждого на шее семья и начальник пирамиды. Грека классически хорошо шел вверх на одних рефлексах. Он не знал, что первое правило колонизаторов – уничтожать капитализм аборигенов в зародыше, но действовал, как дипломированный выпускник Гарварда.
– Ваня, а в греческом парламенте русские депутаты есть? – спрашивала всегда готовая смеяться Наташа.
– Ест… Ви Грэции все ест… – грамотно, по-абдуловски цитировал Грека. Впрочем, в нужной компании он рассказывал о своих еврейских корнях и корешках и о дальних родственниках, проживающих в Израиле.
Наташа смеялась до слез.
– Куда тебе в евреи, Ваня? Те-то по-русски стрекочут, как пулеметики! А ты – простой сачок!
– Сачок – это чем бабушку ловят?
Наташа была, что называется, женщина без комплексов, душа компаний. Чуть удлиненный нос, за который ее еще в детстве прозвали Флюгером, делал ее неотразимой. Грека страстно мычал, глядя на этот нос. Глаза его обволакивались влажным туманом чувств. Наташа могла поскандалить, много курила и пила, она пела, как птица, и танцевала, как балерина. Казалось, она не заботилась ни о себе, ни о своей репутации, ни о благорасположении Греки. Однако тот был хоть и староват, вороват и тороват, но, похоже, привязался к Наташе. Она запала в его память, как амфора, точенная на древнем гончарном круге, как метафора Теодоракиса, как первая кровь из носу. А на Восьмое марта он перебрал водки и, одержимый пьяной яростью, чуть было не разбил этой «амфоре» лицо. Сам же потом едва не повесился в ее крошечной ванной, оказавшись бессильным перед змейским языком своей дорогой блондинки. После того Наташа выгнала его вон.