Мои погоны - Юрий Додолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спотыкаясь, Витька снова побежал к высотке, широко раскрыв остекленевшие от ужаса глаза. Он бежал чуть впереди меня. Я видел Витькины ботинки с налипшей грязью и старался догнать его. Неожиданно Витька сделал несколько неуверенных шагов и, выпустив из рук винтовку, ткнулся головой в землю, подобрав под себя тощие, перевитые обмотками ноги.
Я остановился и тупо посмотрел на него.
— Готов! — сказал Петрович.
«Готов», — повторил про себя я, еще ничего не понимая. И тут же, когда смысл этого слова дошел до меня, бросился к лежавшему в неестественной позе Витьке.
— Посля, посля, парень! — сердито проговорил Петрович и легонько подтолкнул меня вперед.
Задыхаясь от тяжелого бега, сглатывая горькую слюну, я хотел сказать ему, что ведь это же Витька, что это парень, с которым я ехал в одной теплушке, с которым еще вчера пил из одной кружки чай, по-братски разделив последний кусок сахара, выданный нам на три дня вперед. Но вместо слов вырвался глухой всхлип.
— Посля, посля, парень! — повторил Петрович и махнул рукой, показывая на высотку.
Я взглянул последний раз на Витьку и, ничего не соображая, побежал вперед. Может быть, от дувшего мне навстречу ветра, а может быть, от чего другого, но мой мозг прояснился, и я с ужасом подумал, что в сущности ничего не знаю о Витьке, потому что познакомился с ним только в теплушке, что он в моем представлении навсегда останется слабым парнишкой, полуребенком.
Неожиданное ожесточение овладело мной. Наверное, пальцы, сжимавшие винтовку, побелели у меня в тот момент. Но я ничего не видел, ничего не чувствовал. «Сволочи! — шептал я жесткими губами. — Ах, сволочи». И бежал вперед, неотрывно глядя на высотку. Легко обогнал прокричавшего мне что-то Петровича.
Танки ударили по немецким блиндажам прямой наводкой, а мы устремились сквозь проходы, проделанные в колючей проволоке, на ее крутой склон. И тут я увидел долговязого, чуть сутуловатого фрица. Его ноги в сапогах с короткими голенищами скользили, изредка он оборачивался, и тогда автомат начинал плясать в его руках — немец стрелял.
«Ах, сволочь, ах, сволочь». — Я не сводил глаз с этого фрица.
Расстояние между нами сокращалось. Мы оба что-то кричали. Он, должно быть, от охватившего его страха, а я от азарта, от бушующей во мне злости. Я уже видел веснушки на шее фрица, острые лопатки.
«Еще чуть-чуть», — подумал я и рванулся вперед. В это время что-то грохнуло рядом. Перед глазами завертелись красные, синие, желтые круги.
Я почувствовал, как меня тянет к земле, как трудно стоять на ногах.
Перед глазами промелькнули мать, Зоя, и все исчезло…
15
Очнулся я в шатре. Надо мной то вздувался, как парус, то провисал брезент. На стене дергался «зайчик» — солнечный луч проникал через щель в небольшом оконце, защищенном марлей. Слева и справа стояли аккуратно заправленные койки. Остро пахло йодом и какими-то лекарствами.
Я ничего не мог вспомнить. Поташнивало и звенело в ушах. Звон был надоедливый, как зуммер. Я помотал головой, чтобы избавиться от этого звона, и потемнело в глазах. Потом, как будто из небытия, снова нечетко проступили опрятные койки, дергающийся «зайчик», защищенное марлей оконце. И память неожиданно высветила то, что произошло. Я увидел осиновый перелесок, «тридцатьчетверки», убитого Витьку, Петровича, сутуловатого фрица. И никак не мог понять — убил его или нет.
Все это то виделось отчетливо, то казалось размытым. Тупая боль в голове мешала сосредоточиться.
Приподнялся полог. В шатер внесли носилки, до половины накрытые простыней. Я узнал Петровича. Увидел культю, толсто обмотанную бинтами, и испугался. Хотел крикнуть, но не смог. Испугался еще больше, привстал и замычал.
— Успокойтесь, больной, — сказала ласково сестра.
Её голос донесся откуда-то издали, словно в моих ушах была вата. Я понял с ужасом, что не только потерял голос, но и оглох. Это так потрясло меня, что я вскочил с койки.
Сестра что-то сказала санитару, усатому дядьке в куцем — выше колен — халате с пятнами крови, а сама умчалась.
— Ша, — сказал санитар, и его длинные, прямые усы грозно шевельнулись.
Я попытался объяснить ему, что на носилках не кто-нибудь, а Петрович, но санитар сгреб меня, уложил, придавил к подушке.
Не снимая рук с моих плеч, снова шевельнул усами:
— Не балуй!
Я бился под его руками, мычал.
Появилась сестра со шприцем. Приговаривая что-то, она сделала мне укол. Я заснул.
Проснувшись, сразу вспомнил: тут Петрович. Скосил глаза и встретился с ним взглядом.
— Отдохнул, браток? — спросил Петрович. Его голос прозвучал приглушенно. Показалось: спрашивает он шепотом. Я хотел ответить «да», но не сумел.
— Эка беда! — сказал Петрович. — Ничего, браток, отойдет. У нас в прошлом годе тоже контузия была: пять дней и ночей ни бе ни ме, а потом — отошло. И у тебя отойдет.
Мне хотелось выразить признательность Петровичу, и я стал жестикулировать, издавая мычание.
— Молчи, браток, молчи, — забеспокоился он. — Тебе нельзя говорить. Завсегда, когда полегчает, на разговоры тянет. Но ты молчи — мы говорить будем.
Петрович шумно вздохнул. Одеяло на его груди поднялось и стало медленно оседать, словно проткнутая иголкой футбольная камера.
— Культя у нас, браток, болит — спасу нет и курить охота. Плохо без курева! Все начисто сестры выгребли — хошь бы на закрутку оставили. Не понимают они, что солдату без табачку скушно. А нам, браток, тем боле. Нам, браток, любая гарь привычна, потому как кузнецы мы. С-под Тюмени. Село Богородское, слышал, может? Большое село — восемьсот дворов. Нас, Соцкова-кузнеца, там все знают.
Петрович завозился на койке, устраиваясь поудобней, поправил пододеяльник. Пружины под ним заскрипели жалобно и тонко. Скрип был слабым, как комариный писк, Я тоже поерзал, почувствовал, как «ходят» пружины, но скрипа не услышал и решил, что, несмотря на маленький рост, Петрович тяжелее меня. И почему-то позавидовал ему.
— Хотим мы, браток, нашу жизнь тебе рассказать, — продолжал Петрович. — Не возражаешь?
Я помотал головой: не возражаю, мол.
— Спасибо, браток! — обрадовался Петрович. — Наше дело теперь такое — время гнать. За разговором оно, глядишь, быстрее пойдет… Жили мы, браток, до двадцать пятого года при родителе, при отце, значит. Одних детишков в нашем дому девять душ было. Трое — старшего братана, который егорьевские кресты имел, двое — другого, остальные — сестрины: ее муж, батрак бывший, в наш дом примаком вошел. Я в ту пору еще не женатым был, хотя мне и шел двадцать осьмой годок. Родитель каждую осень свое заводил: «Женись!» — а я не торопился, хотел по сердцу бабу взять. Хозяйство у нас обыкновенное было: корова (ее Машкой звали), рыженькая такая, на вид — смехота одна, а доилась — лучше не надо. В молоке мы, можно сказать, купались. Если бы не молоко… — Петрович вздохнул. — Окромя коровы, подсвинок был, три овцы, шесть курей и петух. Петух, доложу тебе, королем выглядел. Из себя здоровенный, росту без малого аршин, перья всех расцветок и все с отливом, гребень, что корона. И ходил важно, как, должно, короли ходят. К нашим курям соседских петухов и близко не подпускал, а сам топтал чужих. Соседским петухам это, конечно, не ндравилось, нападали они на него скопом, но он их всех разгонял, хотя иной раз и ему доставалось. — Петрович улыбнулся: видно, вспомнил гуляку-петуха. — Хорошие деньги нам за него предлагали. Жена братана старшего совет давала — продать, а родитель — ни в какую! И правильно делал, что не продавал, потому как петух тот такой один был на всю округу. Да что там на округу — на весь мир один! Хошь верь, браток, хошь нет, но других таких петухов я больше нигде не встречал.
Петрович замолчал и молчал долго. Я решил, что он заснул, повернулся к нему лицом. Петрович шевелил губами, двигал белесыми ресницами, будто разговаривал сам с собой. Встретившись с моим взглядом, виновато улыбнулся:
— Извиняй, браток, задумался… К Советской власти наша семья — с полным сочувствием, потому как понимали мы, что власть эта наша, рабочая, значит, и крестьянская. Братан старший в комитете бедноты верховодил. Мироеды его боялись: братан контузию имел и чуть что за наган хватался. Не знаю точно, выдали ему наган или он сам его присвоил, только братан всегда при нагане ходил. И с егорьевскими крестами на груди, хотя те кресты новая власть не признавала. Но братан несогласный с этим был, говорил открыто, что кресты он в бою заслужил, что они ему за храбрость дадены. И не сымал их. Попадало ему за непослушание, но он, братан, значит, упрямым был.
Голос Петровича доносился до меня приглушенно, словно его койка стояла в другом конце шатра. Я напрягал слух. Голова раскалывалась, и стучало в висках. К горлу подступала рвота. Я закрыл глаза, пытаясь освободиться от неприятного ощущения, и услышал: