Письма любви - Мария Нуровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я уходила, мы оба плакали. Ты стыдился своих слез. Но это не свидетельствовало о твоей слабости.
— Не имеет значения, дорогая, насколько мы расстаемся, — сказал ты. — На год, на десять лет. Мы всегда будем вместе… Каждой своей мыслью я буду с тобой… с вами, — поправился ты. — Мне так хотелось вернуться к вам тогда, с восстания, и видишь — удалось. Теперь тоже должно получиться.
— Удастся, — повторила я охрипшим от слез голосом.
Купе в поезде было слабо освещено, и если бы кто и вошел, то не заметил бы моего заплаканного лица. Но я доехала до Варшавы одна.
Прошло время. Каждый день я включала радио, когда передавали известия, прислушивалась к шагам на лестнице. И ждала. За неделю до Рождества старший сын портного вошел за мной в кухню и, оглядевшись по сторонам, заговорщически произнес:
— Пани докторша, завтра в семь часов вечера вы идете на Центральный вокзал и ждете у первой кассы.
Я пришла точно в семь. К несчастью, в этот момент у кассы никого не было, и моя фигура бросалась окружающим в глаза. Я стала прогуливаться. Прошел час, другой. Никто ко мне не подходил. Решила возвращаться домой. И тогда в дверях на меня натолкнулся какой-то тип. Пахнуло потной одеждой, и я почувствовала, как он всунул мне что-то в руку. Записку прочитала в трамвае. В ней был только варшавский адрес. Я сразу же поехала туда. Меня встретила незнакомая женщина, немолодая, с усталыми глазами. Она сказала, что переброска не удалась. Часть группы арестована, тебе удалось скрыться. Пока нельзя поддерживать контакт. Я с пониманием кивала и попросила передать тебе, что у нас все в порядке, что Марыся чувствует себя лучше. Так и было на самом деле.
Я рассказывала Марысе обо всем происходящем. О том, что ты уедешь за границу. Что уже уехал. Она так же кивала головой, как я теперь. Марыся пробовала мне помогать. Вернувшись как-то домой, я застала ее за чисткой картошки, в другой раз с тряпкой в руках — она ходила по комнате и вытирала мебель. Она ела сама, правда, ее порции были почти кукольные, но ела все. Больше не нужно было готовить ей бульоны, от одного вида которых меня тошнило. Понемногу менялось и отношение Михала к матери, он стал сближаться с ней. Однажды увидела их сидящими за столом и играющими в китайца. Марыся выглядела очень взволнованной, и я опасалась, что это кончится для нее многодневным постом. Но во время ужина она что-то все-таки клевала из своей тарелки. Когда я застала их за этой игрой, у меня появилось странное ощущение, что я смотрю на Марысю и Михала как на своих детей… Нечто похожее я испытывала по отношению к отцу тогда, в гетто. Меня охватило сильное волнение, тоска перехватила горло. Я словно услышала его тихий голос: «Элечка».
Старший сын портного привез нам елку, высокую, до самого потолка. Михал радовался, наряжая ее, Марыся ему помогала. Я занималась покупками. Жена портного предложила приготовить нам заливного карпа:
— Пани докторша, у вас столько хлопот! Я хочу вам по-христиански помочь.
Со времени твоего исчезновения наши отношения с соседями изменились в лучшую сторону. Только та странная пара с анемичными близнецами держалась в стороне.
— Они очень нелюдимы, — с неприязнью пояснила жена портного, когда я спросила о них.
Наконец упала первая звезда, Михал увидел ее в окно. Мы начали делиться просвирой. Марыся — с Михалом, я — с Михалом и Марысей. И вдруг произошло что-то невероятное: мы с ней бросились в объятия друг к другу. Твоя жена была почти одного роста со мной, но, обнимая ее, я даже испугалась: она была такая тщедушная. Я чувствовала ее тонкие косточки и боялась, что они вот-вот распадутся в моих руках. Марыся заплакала, и через минуту мы уже обе рыдали.
— Ну почему женщины такие ревы? — произнес Михал.
И тут мы наконец заметили, что он в одиночестве сидит за столом и накладывает себе в тарелку карпа.
Но Марыся от сильного волнения не могла ничего проглотить. Я видела, как она старалась, не желая нас огорчить. Я поставила перед ней чашку с жидким борщом.
— Выпей, — попросила я, — это очень полезно.
С горем пополам она справилась с блюдом. По традиции мы поставили на стол прибор неизвестному путнику. Для меня этим путником был ты. Михал и Марыся жили с уверенностью, что ты за границей. Я не давала им повода сомневаться в этом. Достаточно было того, что я сама умирала от страха. Не имело смысла подключать к моим переживаниям маленького мальчика и больную женщину.
Меня мучила мысль, что я не известила профессора о твоей судьбе. Профессор был хорошим знакомым отца, даже приятелем. Последний раз я видела его в июле тридцать девятого года, когда он собирался в Америку.
— Не знаю, хорошее ли это время для путешествия, — сказал тогда отец. — Что-то дурное витает в воздухе.
— Летом случаются только революции, Артур, — шутливо ответил профессор. — В случае чего успею вернуться.
— А может, как раз лучше не возвращаться, — вмешалась в разговор мать.
Оба посмотрели на нее.
— Дорогая пани, старый волк залечивает свои раны дома, а на чужбине погибает…
Было видно, что отец с ним согласен, я поняла это по выражению его лица. Но профессор не успел вернуться и остался в Америке до конца войны. О его возвращении я услышала по радио. Он сразу возглавил отдел в клинике. Что будет, если он узнает меня? Вполне вероятно. Однако я все же решилась на разговор с ним. Представлюсь ему под сегодняшним именем, подумала я, а в случае расспросов во всем признаюсь. Он бы не предал меня. Он даже понял бы меня. Я договорилась через секретаря встретиться с ним по личному вопросу. Отпросилась с работы, так как профессор назначил встречу в клинике перед обедом. Он был очень занят. Когда я вошла в его кабинет, что-то дрогнуло во мне. Это было похоже на боль от давно вырванного зуба, точнее, воспоминание об этой боли. Профессор встал из-за стола. Он ужасно постарел.
Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.
— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.
— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.
— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.
Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.
— С удовольствием, — ответила я.
Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.
— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.
— Что с ним?
— У него проблемы. Он не мог быть тогда на дежурстве и очень волновался. Известить вас об этом не было возможности…
— Да-да, такое время… Могу я чем-нибудь помочь?
— Нет, думаю, нет, — ответила я.
— Я всегда приму его назад…
Как Кристина Хелинская, я все дела решила. Но у профессора было многое, что рассказать той, другой. И он поведал, каким адом была для него жизнь вдали от страны. Он старался что-то делать, взывал к милосердию, стараясь защитить тех, кого посылали в газовые печи, помочь горящему гетто. Никто не хотел его слушать. Я верила ему. И понимала его лучше, чем он подозревал. Ведь мне было отлично известно, что такое угрызения совести. Когда профессор говорил о помощи евреям, то я подумала, как бы ты отнесся к этому разговору. Наверное, не упрекнул бы его в том, что он забыл о восставших поляках, которым тоже никто не пришел на помощь.
Но для меня это не улучшило бы ситуацию. Я существовала в раздвоенном состоянии не только из-за происхождения. Где-то в глубине души во мне боролись две натуры, еврейская и польская. Я считала, что союз с тобой предрешал эту борьбу. И, тем не менее, все было не так просто. Профессор вытащил на поверхность только часть проблемы. Я поняла это, глядя в печальные глаза старого еврея.
На прощание он поцеловал мне руку.
— Если я могу быть чем-нибудь полезен, то обращайтесь в любое время, — взволнованно произнес он.
Я поблагодарила его. Он оказался таким, как я и предполагала, — чутким, умеющим хранить тайны. Если мне приходилось выдавать себя за кого-то другого, профессор понимал это. С ним я хоть на мгновение могла быть собой, но именно этого и боялась. Возвращение в старую шкуру угрожало опасностью. Я была уверена в этом. Однако это возвращение произошло, и как часто бывает в жизни — по чистой случайности. Твое отсутствие в Варшаве ослабило мою бдительность. Я уже не боялась прохожих. И наткнуться на кого-то из старых знакомых не казалось, как раньше, катастрофой. Я теперь всюду ходила одна, поэтому, встретив кого-то из своего прошлого, могла бы как-то оправдаться, попросить сохранить все в тайне, точнее, промолчать, потому что «сохранить в тайне» — слишком интеллигентный оборот для такого случая. «Прошу сохранить в тайне, что в гетто я была проституткой», — звучало плохо. Итак, я перестала опасаться прошлого. Может, поэтому оно натолкнулось на меня… Однажды на улице какая-то женщина нахально задела меня сумкой и даже не обернулась.