Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Приметы и суеверия. - Елена Лаврентьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бобр (Бобр-Пиотровицкий. — Е. Л.) в этот вечер не играл, но подходил к столикам. Когда он подошел к Юсупову, последний, жалуясь на свою дурную вену, попросил присесть к нему на счастье. Тут, после двух-трех сдач, Бобр заметил проделку мошенника-партнера{14}.
* * *Г-жа Молчалина (на ухо Фамусову, подавая ему распечатанные карты)
Вы мне позвольте, — я на счастье
Подсяду к вам?..
Фамусов (целуя у нее руку)
При вас, другого счастья мне
Не надобно!
(Чацкому, предлагая ему карты)
Ты хочешь?
Чацкий (отказываясь)
К картам страсти
Еще не чувствую! — Увольте от напасти!{15}
* * *Существовало поверье: дом, в котором живет палач, приносит удачу в карточной игре. Петербургские шулера облюбовали два притона в доходных домах на углу Тюремного переулка и Офицерской улицы. Там было все: и красивые женщины, и дорогие вина, и блестящая обстановка. Но главное достоинство, по мнению картежников, заключалось в том, что из окон притонов был виден Литовский замок — тюрьма, в которой жил палач{16}.
* * *Как только началась игра, к Николаю Дмитриевичу пришла большая коронка, и он сыграл, и даже не пять, как назначил, а маленький шлем…
— Ну и везет вам сегодня, — мрачно сказал брат Евпраксии Васильевны, сильнее всего боявшийся слишком большого счастья, за которым идет такое же большое горе. Евпраксии Васильевне было приятно, что наконец-то к Николаю Дмитриевичу пришли хорошие карты, и она на слова брата три раза сплюнула в сторону, чтобы предупредить несчастье{17}.
* * *В этой неопрятной комнате, в этой удушливой атмосфере, где-нибудь в уголку, сидела печальная моя мать и часто принуждена была вынимать серьги из ушей или снимать кольцо с руки, потому что отцу ничего больше не оставалось проигрывать. В этой же комнате часто должна была и я присутствовать, чтобы приносить счастье отцу и отведывать из его бокала, покаместь бывало не усну стоя и пока матушка не уложит меня на диван{18}.
* * *В широкие арки комнат, выходящих в зал, видны были приготовленные там карточные столы, а в одной из них, в «зелененькой», уж играли мужчины в карты. Я увидала там нашего городничего Силича, и он послал мне несколько воздушных поцелуев…
Считаясь с маменькой в каком-то дальнем родстве, он требовал меня всегда из детской, когда приезжал к нам, возил мне конфеты, брал у меня для игры руку на счастье, говорил мне «ты» и совсем со мной не церемонился{19}.
* * *Что бы тебе сказать о Москве? В Английском клубе была история. Привезли какого-то гостя, полковника князя Козловского, который сел возле игравшего в пикет князя П. И. Долгорукова — dit l' enfant prodigue[13], — и которого в глаза не знает. Долгоруков проигрывает, по старому суеверию, приписывает усачу свое несчастие. Этому понадобилось встать. Блудный сын тотчас кричит: «Человек, поставь мне стол с бутербродом!» Приносят стол. Является князь-усач и говорит: «Возьми стол прочь!» Князь-игрок жалуется старшине гр. Маркову, который, в силу данной ему Богом или народом власти, велит стол подставить возле требовавшего бутерброды, объявя гостю-усачу, что это сходственно с правилами Английского клуба. Стол ставят, где должно. Козловский отходит в другую комнату; только что он шагов на восемь удалился от стола, Долгоруков кричит: «Ну, выкурил я этого молодца; человек, возьми бутерброд и стол, ведь я есть не хотел!» Козловский, которому это пересказали, спросил после игры у Долгорукова, где он живет…
Вышел шум, прение, баллотирование и решили предать историю сию вечному забвению, усача не пускать более в клуб, а Марков этого уговорил оставить Долгорукова в покое. (Из письма А. Я. Булгакова П. А. Вяземскому. 1819 г.){20}
* * *Он (М. Е. Салтыков-Щедрин. — Е. Л.) терпеть не мог, чтобы кто-нибудь из посторонних во время игры подходил к карточному столу. «Уж эти родственники, — говорил он, — всегда несчастье принесут». У него существовали свои приметы насчет карт. Например, он долго не брал карт в руки после того, как сдадут. «Пусть накозыряются», — говорил он{21}.
* * *У меня есть примета (карты были собраны, и оба присели уже к столу), — если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, — мне должно тогда повезти за любым столом{22}.
* * *Дотоле мне на ум не приходила возможность отыграться, но в ту минуту черт дернул меня отважиться на такой выгодный подвиг; страх — проиграть еще более пробежал по душе моей легким облаком, а надежда на счастие утвердилась в ней светлым солнышком. Я сотворил грешную молитву о выигрыше, поклялся в душе никогда уже не трогать карт, если отыграюсь…{23}
* * *В Париже молодой человек, образованный и безукоризненного поведения, влюбился в дочь богатого банкира; девушка взаимно любила его, но отец не хотел соединить их, потому что у любезного его дочери не было ничего, кроме честного имени и доброго сердца. Ему был запрещен вход в дом миллионера, и бедные любовники страдали в разлуке безнадежностию. В одну ночь молодой человек видит во сне, что отец его любезной, играя с ним в банк, проиграл ему все свои деньги и в бешенстве сказал, загибая последнюю карту: «Я ставлю на нее свою дочь!» Молодой человек стал метать далее и выиграл. Проснувшись, он почел это за сверхъестественное открытие и, помня очень хорошо те карты, которые выигрывали ему во сне, собрал все, что имел дорогого и побежал в игорный дом, считавшийся тогда первым в Париже, по огромным кушам, которые там переходили из рук в руки и по числу жертв, которые были погублены там бесчеловечными игроками. Надобно сказать, что этот молодой человек никогда не играл в карты, которые могли лишить чести и состояния, но пораженный живостию сна, он не вытерпел искушения и поставил с одного раза все свое имущество на карту — она выиграла. Ободренный успехом, он удвоил его на второй карте — и куча золота еще перешла в его руки, так было с третьей и четвертой, после пятой он прибежал домой с 50-ю тысячами франков, которые были достаточны, чтобы доставить ему руку его любезной{24}.
* * *В начале 1840-х годов, вместе с А. Щепиным, возвратившимся из Парижа учеником Гаумана, поехал я в Москву, где первым делом нашим было отыскать Нащокина, устроившего судьбу юного артиста.
Недаром подчеркнул я слово отыскать Нащокина: где-то чуть не у заставы, в ветхом деревянном доме, проживал Павел Воинович с семьей, совершенно расстроив свои дела, но нисколько не расстроясь своим благодушным и веселым нравом.
Жена его, Вера Александровна, эта чудная женщина была истинно дорогая половина своего мужа: добрая, умная, любезная и приветливая, притом замечательно-хорошенькая, она любила Павла Воиновича безгранично и как в счастливой доле, так и в несчастной, была весела, покойна и довольна, увлекаясь неистощимо-игривым умом мужа.
Удивительно! При этой бедной, сравнительно с прежним, обстановке, хлебосольный хозяин ни за что не отпускал нас без обеда.
— Как можно не угостить артиста, особенно парижского виртуоза! Модеста — на ноги!
Модест — честнейший слуга из крепостных, служивший ему с молодости до старости, полетел по разным направлениям Москвы… и вот только вместо 2 — 3 часов обыкновенного обеденного времени Павла Воиновича, мы к 6-ти часам сели за изысканный и роскошный обед с отличными винами и десертом!
Тут весело и добродушно рассказал нам Пав. Воинович, как он потерял, то есть проиграл в короткое время и запасный капиталец, и все что имел.
Может быть, я наскучу читателю, рассказывая и мелочи, но иначе трудно выяснить двойственность природы человека, совокупность ума и глупых предрассудков, особливо в такой личности, как Нащокин.
— Я, после смерти Пушкина, — говорил Павел Воинович, — с горя или к горю, постоянно проигрывал, но все еще при мелких ставках… вдруг, вообразите, три ночи кряду я вижу один и тот же вот какой сон: в большой зале весь пол усыпан картами, крапом вниз, а знаками вверх, а мы с Пушкиным будто ползаем по ним… но только встретим двойку (или фигурную карту, не помню теперь, какую он называл), — Пушкин указывает на нее пальцем, значительно взглянув на меня! И все это точь-в-точь повторялось 2-ю и 3 ночь — с указанием на одну и ту же карту! Я так уверовал, как в указание судьбы, что в клубе, придерживаясь этой роковой карты, начал ставить огромные куши — и все неудачно! Но я до того настаивал, что наконец и ставить было нечего!{25}