Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начал я с того места, на котором раньше прервал работу: с главы о Германии в эпоху первой эмансипации. С особенным увлечением писались параграфы о культурном перевороте на грани двух веков, о «берлинском салоне» и следующей стадии ассимиляции, для которых я недавно изучал «человеческие документы» в Прусской государственной библиотеке.
Быстро шла работа в главном своем течении, а рядом текли меньшие ручейки: лекции, рефераты, мелкие статьи. В ту пору наша объединенная «Фолкспартей» стала издавать ежемесячник на идиш «Ди идише Вельт», по имени покойного «Еврейского мира». Ближайшими участниками, кроме меня, были X. Д. Гуревич, Ефройкин, Ан-ский и Перельман. В первом выпуске я поместил программную статью «После тридцатилетней войны» — об итогах войны русского правительства с евреями начиная с погромов 1881 г. Я поставил вопрос: после тридцати лет гнета побеждены ли мы, ослабели ли у нас национальное чувство, культурное движение, даже наши экономические позиции? И ответ получился отрицательный. В страданиях мы закалились для новой борьбы за народное существование, за созидание новых центров в Америке и Палестине, за равноправие в старых центрах, за укрепление наших экономических позиций. Так используем же и дальше нашу энергию мученичества для освободительной борьбы. «Думаете ли вы, — писал я, — что только герои спасают народ? Нет, также и мученики, страдающие за народ, ибо дети и внуки мучеников будут героями, ибо скрытая энергия первых превратится в открытую энергию последних». Я призывал к борьбе с пессимизмом и упадком духа под влиянием продолжающихся ударов извне, против малодушного дезертирства из еврейского лагеря.
В ту пору нас всех волновало бесконечное дело Бейлиса. Министр юстиции Щегловитов поддерживал черносотенцев из «Союза русского народа», желавших инсценировать большой ритуальный процесс. Носились слухи, что когда царь с министрами были в Киеве на тех торжествах, при которых был убит Столыпин, Щегловитов сказал царю, что нельзя сомневаться в виновности евреев в убийстве Ющинского, и связанный этим словом, он в дальнейшем направлял следствие так, чтобы подтвердить свое мнение; он заменял местных следователей и прокуроров специально присланными из Петербурга, которые должны были непременно установить наличность «ритуала» в убийстве, совершенном русской воровской шайкой в киевском притоне госпожи Чеберяк. Я решил, что наше Историческое общество обязано доставлять научный материал для занимавшей всех ритуальной проблемы, и в 1912 г. я поместил в «Старине» ряд исследований по истории таких процессов в Польше и России. Помню тогдашний доклад М. Л. Тривуса о Саратовском процессе{518}, прочитанный в собрании Исторического общества. Во время чтения появился В. Г. Короленко{519}, который подписал известный протест русских писателей против ритуального навета. Председательствовавший Винавер приветствовал почетного гостя как нашего соратника и выразителя совести лучших русских людей, и я заметил, как смутился похвалами славный писатель, олицетворение правды-справедливости; он коротко ответил, что борясь с вредными предрассудками, он просто исполняет свой долг.
Длинное трудовое лето провел я в 1912 г. в Финляндии. 2 мая мы были уже в нашей милой Линке. «Бежал из города, бросил все дела, совещания, заседания, ради одного заветного дела: писания любимого труда, который, как все любимое, требует жертв». Мне предстояло писать самую интересную часть новейшей истории: «эпоху первой реакции», время религиозных реформ и «науки иудаизма» в Германии и солдатского режима в России Николая I. «В праздник Торы (Шовуос) я начал писать свою Тору... Развертывается огромная историческая картина» (запись 9 мая). Эту картину я рисовал в весьма картинной обстановке: в кабинете или рядом, на обширном балконе второго этажа «белой дачи», высоко над полем клевера на берегу озера. Помню, с каким душевным подъемом писалась глава о реформации в германском еврействе. Реформаторский пафос моей юности лежал тут трепещущий под хирургическим ножом научной критики, в свете нового миросозерцания, которое оправдывало реформу иудаизма лишь как обновление, а не как разрушение национальной культуры. Параграф о «вне стоящих» Берне и Гейне вызвал во мне рой воспоминаний, что отмечено в дневнике (14 июля): «Какой далекий путь от моих взглядов на Берне и Гейне в давние годы до нынешних! Мое первое политическое воспитание на сочинениях Берне в 1876 г., культ Берне-борца и отражение его в моем переводе „Вечного жида“ и в юбилейной статье (1882 и 1886), преклонение перед гейневским романтическим скептицизмом в те же годы. А теперь я сужу обоих как „вне стоящих“, но вспоминаю любовь юности и к трибуну и к поэту, и тоска звучит в моем историческом приговоре». Кто прочтет соответствующий параграф в моей истории, почувствует эту тоску автора, рисующего национальную трагедию в лицах обоих героев. Легче было мне суждение о Марксе в тот период, когда он был не только «вне стоящим», но и стоящим в противном лагере (в его антиеврейском памфлете).
То лето, шестое и последнее в Линке, мы провели в шумном кругу родных и близких. Только в самом начале потеряли мы хозяина Линки, нашего родственника Я. Эмануила, внезапно умершего в Берлине, куда поехал для лечения порока сердца. Эту весть я получил в один из моих приездов в город, на квартире покойного на Большой Подьяческой, и волна грустных воспоминаний поднялась в голове; начало 80-х годов в этом же районе Петербурга, помощь доброго родственника нуждающемуся экстерну, теплое гостеприимство кузины Розы во время моих позднейших приездов в Петербург и, наконец, ежегодное летнее соседство в Финляндии. Со смертью хозяина Линки решилась и судьба этого имения: оно было вскоре продано, и мы теперь проводили там последнее поэтическое лето. Приехали дети: Соня с мужем и исключенный из университета Яша{520}; гостили наши одесские родственники Троцкие с детьми. Среди этого шума промелькнула и тень смерти: умер Моргулис в Одессе. В час уединенной прогулки в чаще леса я думал о прежнем друге и позднейшем противнике, с которым был связан одесский период моей жизни. За несколько недель до смерти Моргулиса, по случаю его 75-летнего юбилея, я в собрании Исторического общества предложил избрать его в почетные члены. Дошел ли до него этот примирительный жест идейного противника?..
К концу лета гости разъехались и наступило прежнее затишье. Возобновилась моя ежедневная беседа с лесом и озером в часы одиноких прогулок. В те дни я писал о нашем мартирологе в царствование Николая I. Я уже подходил к концу «эпохи первой