Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предвечерний час 20 июня (4 июля н. с.) нас встречал на вокзале Фридрихштрассе в Берлине наш бывший виленский друг Шмарья Левин, поселившийся в Германии после роспуска первой Думы. Начался скорбный путь от терапевта к хирургу, из одной клиники в другую. Моим посредником в переговорах с врачами был молодой врач 3. Темкин, брат известного сиониста{507}. Когда на консилиуме врачей выяснилась неизбежность операции, мы решили поручить ее знаменитому хирургу профессору Биру. Он запросил за операцию 2000 марок, кроме большой поденной платы за содержание в его клинике. С трудом удалось знакомым склонить профессора к уменьшению платы за операцию наполовину, так как ему объяснили, что пациентка — жена небогатого писателя. Пошли тревожные дни. Сам Бир не скрывал опасности сложной операции и не ручался за предупреждение рецидива, но выбора не было: либо верная смерть, либо операция с малой вероятностью успеха. После долгих приготовлений было приступлено к операции. Она была сделана с немецкой основательностью: было вырезано не только пораженное место, но и примыкающие части, где могли образоваться новые гнезда раковых опухолей. Прошло несколько дней, пока миновала опасность от операции, а затем больная медленно приходила в себя и пролежала в клинике несколько недель, прежде чем могла подняться с постели. Непосредственная опасность миновала, но возможность рецидива еще не была исключена.
Это проведенное в Берлине лето было исключительно жаркое во всей Европе. Раскаленный воздух города из камня и железа усиливал мои жгучие душевные страдания. При этом африканском зное я ежедневно маршировал или ездил между моей квартирой в Шарлотенбурге, клиникою в том же районе и далекою государственною библиотекою возле университета. Жил я в квартире г-жи Абрамович-Фревиль, разведенной жены Меира Абрамовича, сына моего друга Менделе. Я знал молодого Абрамовича в Петербурге в дни моей юности, когда он выступал в литературе рядом с Фругом и обещал быть вторым русско-еврейским поэтом. Позже он женился на образованной русской девушке и совершенно отошел от еврейского общества; от поэзии он перешел к самой крайней прозе: сделался представителем германских обществ перестрахования в России. Во время моего пребывания в Берлине госпожа Абрамович жила там в просторной квартире на Курфирстенштрассе вместе с дочкою и сыном Всеволодом, двадцатилетним юношей, который вскоре прославился как один из первых авиаторов, пролетевших расстояние от Берлина до Петербурга. Мать постоянно тревожилась за сына, когда он уходил на аэродром для опытов, которые нередко кончались катастрофой. Через два года юноша действительно погиб при таком полете.
От летнего зноя и внутренних волнений я спасался за толстыми стенами Прусской государственной библиотеки, куда ходил почти ежедневно. Я изучал там материалы для ближайших глав «Новейшей истории»: редкие книги и брошюры в оригинальных изданиях эпохи «берлинского салона» и полемики Фридлендер—Теллер{508}. Меня захватывали эти серые страницы, в которых сохранился пепел погасших страстей. И когда я возвращался домой через Тиргартен, я искал по описаниям виллу, где когда-то жила красавица Генриетта Герц{509}, аллеи, по которым в ее салон ходили Доротея Мендельсон{510}, Рахель Левин, Шлейермахер, братья Шлегели и Гумбольдты{511}. Пред глазами носились фигуры еврейских красавиц или умниц и прусских рыцарей духа, и воскресала вся та эпоха «революции нравов» в Германии, параллель политической революции во Франции. Хотелось найти оправдание старым грехам в тогдашнем «зеленом шуме» весны, в опьяняющем аромате романтики, в надеждах на слияние народов и на «религию Разума», будущую религию объединенного человечества. Я мысленно жил в Берлине конца XVIII в., реально шагал по Берлину Вильгельма II в начале XX в., а сейчас пишу эти строки в Берлине Гитлера[43], пропитанном расовой ненавистью и фанатическою верою в догму: народ народу волк... Таковы зигзаги истории.
В эту берлинскую симфонию ворвались звуки из Петербурга: правительство Столыпина закрыло Еврейское Литературное общество с его центром в столице и 120 отделениями в провинции. Нашу организацию и другие общества (украинское, польское) еще раньше предупреждали, что поскольку мы усиливаем национальное самосознание «подчиненных» народностей, мы вредны для российской государственности. А теперь нас прихлопнули, погасили культурные очаги во всей стране. В вечер Тише-беав я писал в дневнике; «„В эту ночь плачут и рыдают мои дети“ (начало чудной элегии в „Кинот“). Двадцать лет назад этот аккорд рыдал в душе в Дюстдорфе, лет десять тому — в синагоге Речицы, а теперь в тягостном берлинском изгнании. Но там я справлял траур среди своих, теперь на чужбине, одинокий в шумном космополисе». Редкие встречи рассеивали мою тоску. Помнится встреча в Берлине с Саулом Гурвичем, в его большой квартире на Курфирстендамме. Посещал меня X. Черновиц, который тогда насыщался западною наукою ради получения докторского диплома в дополнение к раввинскому. В кулуарах библиотеки беседовал с Нахумом Соколовым и другими делегатами, ехавшими на Базельский конгресс сионистов. С благодарностью вспоминаю об одном молодом враче Бермане из Минска, который учился в Берлине и часто навещал меня, давая мне возможность ориентироваться в чужом городе.
Но вот пришел конец нашему берлинскому сидению. Моя больная, все еще крайне слабая, оправилась настолько, чтобы ее можно было увезти в Россию. Профессор Бир предупредил, что хотя операция прошла хорошо, опасность рецидива еще не миновала, но если в течение одного года положение не ухудшится, то можно успокоиться: болезнь не вернется. С таким прогнозом уехали мы домой, и целый год мы находились под дамокловым мечом. Но случилось чудо, редкое в истории раковых заболеваний: больная медленно поправлялась, а затем и совсем выздоровела, и свыше двадцати лет прошло без повторения опасного недуга. Только на 22-м году совершенно неожиданно вернулась страшная болезнь и в течение нескольких месяцев скосила свою жертву...
К началу русского августа мы уже были в Финляндии и с наслаждением вдыхали прохладу ее лесов и озер после знойного Берлина, Но после короткого отдыха наступили новые тревоги. Неожиданно пришло известие из Петербурга, что в ответ на мое прошение о продлении срока жительства на три года получен от Министерства внутренних дел полный отказ. Я поехал в министерство для объяснений, но обычно принимавший меня директор Департамента общих дел Арбузов оказался «занятым», и меня направили к одному из его чиновников. Этот господин, явный черносотенец, порылся в моем «деле», которое, к моему удивлению,