Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Мы поняли, что правда и ложь — родные сёстры."
"Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если дружба между людьми возникает — значит, условия недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили — значит, они не крайние. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями."
Только на одно различение здесь согласится Шаламов: восхождение, углубление, развитие людей возможно в тюрьме. А
"…лагерь — отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего нужного, полезного никто оттуда не вынесет. Заключённый обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям… Возвращаясь домой, он видит, что не только не вырос за время лагеря, но интересы его стали бедными, грубыми."
Ещё считает Шаламов признаком угнетения и растления человека в лагере то, что он "долгие годы живёт чужой волей, чужим умом". Но, во-первых, то же самое можно сказать и о многих вольных (не считая простора для деятельности в мелочах, которая есть и у заключённых); во-вторых же, вынужденно-фаталистический характер, вырабатываемый в туземце Архипелага его незнанием судьбы и неспособностью влиять на неё, скорее облагораживает его, освобождает от суетных метаний.
С различением таким согласна и Е. Гинзбург: "тюрьма возвышала людей, лагерь растлевал".
Да и как же тут возразить?
В тюрьме (в одиночке, да и не в одиночке) человек поставлен в противостояние со своим горем. Это горе — гора, но он должен вместить его в себя, освоиться с ним и переработать его в себе, а себя в нём. Это — высшая моральная работа, это всех и всегда возвышало.[209] Поединок с годами и стенами — моральная работа и путь к возвышению (коли ты его одолеешь). Если годы эти ты разделяешь с товарищем, то не надо тебе умереть для его жизни, и ему не надо умереть, чтобы ты выжил. Есть путь у вас вступить не в борьбу, а в поддержку и обогащение.
А в лагере этого пути, кажется, у вас и нет. Хлеб не роздан равномерно кусочками, а брошен в свалку — хватай! сбивай соседей и рви у них! Хлеба выдано столько, чтоб на каждого выжившего приходился умерший или двое. Хлеб подвешен на сосне — свали её. Хлеб заложен в шахте — полезай да добудь. Думать ли тебе о своём горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге? Твоя голова занята суетными расчётами, сейчас заслоняющими тебе небо, завтра — уже не стуящими ничего. Ты ненавидишь труд — он твой главный враг. Ты ненавидишь окружающих — твоих соперников по жизни и смерти.[210] Ты исходишь от напряжённой зависти и тревоги, что где-то сейчас за спиною делят тот хлеб, что мог достаться тебе, где-то за стеною вылавливают из котла ту картофелину, которая могла попасть в твою миску.
Лагерная жизнь устроена так, что зависть со всех сторон клюёт душу, даже и самую защищённую от неё. Зависть распространяется и на сроки и на самую свободу. Вот в 45-м году мы, Пятьдесят Восьмая, провожаем за ворота бытовиков (по сталинской амнистии). Что мы испытываем к ним? Радость за них, что идут домой? Нет, зависть, ибо несправедливо их освобождать, а нас держать. Вот В. Власов, получивший двадцатку, первые 10 лет сидит спокойно — ибо кто же не сидит 10 лет? Но в 1947-48 многие начинают освобождаться — и он завидует, нервничает, изводится: как же он-то получил 20? как обидно эту вторую десятку сидеть. (Не спросил я его, но предполагаю: а стали те возвращаться в лагерь повторниками, ведь он должен был — успокоиться?) А вот в 1955-56 годах массово освобождается Пятьдесят Восьмая, а бытовики остаются в лагере. Что они испытывают? Ощущение справедливости, что многострадальная Статья после сорока лет непрерывных гонений наконец помилована? Нет, повсеместную зависть (я много писем таких получил в 1963 году): освободили "врагов, которые не нам, уголовникам, чета", а мы — сидим? за что?…
Ещё ты постоянно сжат страхом: утерять и тот жалкий уровень, на котором ты держишься, утерять твою ещё не самую тяжёлую работу, загреметь на этап, попасть в зону усиленного режима. А ещё тебя бьют, если ты слабее всех, или ты бьёшь того, кто слабее тебя. Это ли не растление? "Душевным лишаём" называет старый лагерник А. Рубайло это быстрое запаршивленье человека под внешним давлением.
В этих злобных чувствах и напряжённых мелочных расчётах — когда же и на чём тебе возвышаться?
Чехов ещё и до наших ИТЛ разглядел и назвал растление на Сахалине. Он пишет верно: пороки арестантов — от их подневольности, порабощения, страха и постоянного голода. Пороки эти: лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, воровство. Опыт показал каторжному, что в борьбе за существование обман — самое надёжное средство.
Не десятерицею ли всё это и у нас?… Так впору не возражать, не защищать мнимое какое-то лагерное «возвышение», а описать сотни, тысячи случаев подлинного растления. Приводить примеры, как никто не может устоять против лагерной философии, выраженной джезказганским Яшкой-нарядчиком: "чем больше делаешь людям гадости, тем больше тебя будут уважать". Рассказать, как недавние солдаты-фронтовики (Краслаг, 1942 год), лишь чуть заглотнув блатного воздуха, потянулись и сами жучковать — литовцев прихватывать, и на их продуктах и вещах поправляться самим, а вы хоть пропадите, зелёные! Как начинали хилять за вора некоторые власовцы, убедясь, что только так в лагере и проживёшь. О том доценте литературы, который стал блатным паханом. Удивиться, как заразлива эта лагерная идеология — на примере Чульпенёва. Чульпенёв выдержал семь лет общего лесоповала, стал знаменитым лесорубом, но попал в больницу со сломанной ногой, а после неё предложили ему поработать нарядчиком. Никакой в этом не было ему необходимости, два с половиной оставшихся года он уже уверенно мог дотянуть лесорубом, начальство с ним носилось — но как уклониться от соблазна? ведь по лагерной философии "дают — бери!". И Чульпенёв идёт в нарядчики — всего-то на шесть месяцев, самых беспокойных, тёмных, тревожных в своём сроке. (И вот срок миновал давно, и о соснах он рассказывает с простодушной улыбкой, — но камень на сердце лежит, как умер от его довуда двухметровый латыш, капитан дальнего плавания, — да он ли один?…)
До какого "душевного лишая" можно довести лагерников сознательным науськиванием друг на друга! В Унжлаге в 1950 уже тронутая в рассудке Моисеевайте (но по-прежнему водимая конвоем на работу), не замечая оцепления, пошла "к маме". Её схватили, у вахты привязали к столбу и объявили, что "за побег" весь лагерь лишается ближайшего воскресенья (обычный приём). Так возвращавшиеся с работы бригады плевали в привязанную, кто и бил: "Из-за тебя, сволочи, выходного не будет!" Моисеевайте блаженно улыбалась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});