Огненная земля - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бойцы разглаживали листки писем, скупо делились новостями с товарищами. Но вот кто‑то крикнул: «Петька, расслюнявился! Мамкину титьку захотел?» Грубая шутка летит, как камень, в раскрытую душу. Уже нет счастливых улыбок на лицах, нет умиротворенного выражения, замерла рука, по–дружески толкавшая приятеля: «А у нас, мол, дома…»
Большие, неуклюжие противотанковые ружья стояли рядами в специальной пирамиде, с гнездами для прикладов. Тут же — ящики с патронами. Яровой спал на койке, строго сдвинув брови и сложив на груди смуглые руки. Любимец своей роты, он заслужил погоны офицера на поле боя. Яровой — лучший пропагандист батальона; о нем неизменно хорошо отзывался Батраков. Позади Ярового спали бойцы его роты. Казалось, рота и сейчас распределилась так, чтобы мгновенно, по приказу своего командира, броситься к оружию.
Каганец отбрасывал на лица спящих неровные световые блики. Букреев заметил, как Яровой чуть приоткрыл глаза и взглядом провожал его, пока он осматривал оружие, обувь, промоченную при высадке.
— Обувь надо просушивать, — сделал Букреев замечание Цыбину. — За этим должны следить дневальные.
Пулеметчики Степняка спали в большом зале на нарах, окруживших поставленные в ряд пулеметы, укутанные промасленными чехлами. Степняк лежал так, что его голова была ниже порывисто подымавшейся от дыхания крутой, волосатой груди. Во сне подрагивали и насмешливо кривились губы, и у глаз, оттененных длинными, словно девичьими, ресницами, собирались насмешливые морщинки. Рядом со Степняком спал сержант Василий Котляров, бывший пулеметчик мотобота, прошедший свой путь от Измаила до Геленджика, а с другой стороны — Шулик и длинновязый Брызгалов. У Шулика совсем юное лицо, русые рассыпавшиеся после мытья волосы, тонкое запястье руки и на ней — татуировка, наполовину прикрытая рукавом тельняшки.
Брызгалов, в отличие от своего друга, спал тревожно, лежал на животе, уткнув лицо в ладони. Он глухо стонал, иногда громко вскрикивал. Тогда стриженая его голова приподнималась от подушки. Поводив сонным мутным взором по комнате, он снова опускал голову на ладони и засыпал.
Дневальный Курдюмов, или дядя Петро, как называли его в батальоне, так как он был единственным человеком старше сорока лет, стоял возле Букреева, осматривавшего пулеметы, и с неудовольствием следил за бормотанием Брызгалова. Брызгалов опять закричал. Курдюмов придвинулся к нему и слегка толкнул его прикладом винтовки.
Брызгалов поднялся, протер глаза.
Тревога?
Спи, спи… тише, — зашипел Петро. — Командира побудишь. Сам знаешь, какой у него сон соловьиный.
Брызгалов, так и не поняв, что от него требуют, повел тем же бессознательным взглядом по Букрееву и Цыбину и заснул.
— Тут девушки, товарищ капитан, — сказал Цыбин, когда они остановились перед закрытой дверью.
Букреев повернулся и своей молодцеватой походкой кавалериста молча вышел на улицу.
— Вы можете итти отдыхать, — сказал он Цыбину.
Цыбин ушел. Букреев, ожидая пока шофер и Манжула заведут остывший мотор «газика», смотрел, как дрожит искристый свет прожектора над острыми верхушками деревьев на той стороне, в Солнцедаре. Сюда, с тяжелобомбардировочных аэродромов, работавших всю ночь, доходили неумолчные шумы. Море плескалось о камни, где‑то далеко подвывал шакал и слышался однообразный шум автоколонн, идущих через Михайловский перевал х Тамани, где собирались силы наступления.
— Куда сейчас, товарищ капитан? —» спросил Манжула.
Мотор урчал на малых оборотах. Водитель пробовал передачи, рычали шестерни сцеплений.
— Домой, Манжула, — сказал Букреев. — Сегодня и мы должны отдохнуть.
…Цыбин постоял у окна, наблюдая, как светлый ус автомобильных фар последний раз скользнул по черепичной крыше невысокого домика и погас.
— Беспокойный командир, — сказал Цыбину незаметно подошедший дядя Петро. — Что бы спать…
— Каждому свои заботы, — ответил Цыбин и пошел через казарму первой роты к девушкам.
Они были устроены в отдельной комнате. Все достали моряки — койки, одеяла, подушки, чтобы скрасить быт Девушек. На окнах висели занавески, сшитые из марли. И у них стояла пирамида с оружием.
Девушки спали, за исключением Тани и Нади Котляро- вой, сестры–хирургички, некрасивой плотной девушки с мужскими плечами и прямыми, коротко остриженными волосами, перехваченными дешевым гребнем.
— Не спите еще? — сказал Цыбин.
— Не спим, — ответила Надя.
— Командир батальона обход делал. Хотел к вам зайти, не зашел.
— Напрасно, — сказала Таня.
Цыбин пристально посмотрел на нее и, ничего не сказав, обратился к Наде:
— Письмо читаешь?
— Письмо, товарищ старший лейтенант.
— Плакала, что ли?
— Может быть. — Надя натянула одеяло до подбородка.
— Меньше к сердцу принимай, что из дому пишут. Помню, стояли мы на Шапсугском перевале… Вы, кажется, там тоже были, Таня?
— Была.
— Так вот… Стоим насмерть, позади море, флоту быть или не быть, досада такая, что, кажется, грыз бы кулаки, а тут письмо от жены… Долго кружило, через Грузию, пока пришло из Сибири на Шапсугский перевал. И в том письме только про одно — телка сдохла. Не знал я той телки, без меня купили, без меня сдохла, и целое письмо про телку. Слезы и тому подобное. А тут за флот душа болит. Что она понимает там, в Сибири, жена моя…
— Ее винить тоже нельзя, — сказала Надя, — у нее свое, у вас свое.
— Может и так, — согласился Цыбин и, постояв еще с минуту, ушел медленными тяжелыми шагами.
Надя заплакала, утирая слезы пододеяльником. Таня, перегнувшись к ней со своей кровати, утешала. Надя плакала над письмом брата, вернувшегося из госпиталя без ноги, и слова утешения были для нее, как часто бывает в таких случаях, какие‑то пустые.
— Хорошо хоть жив, Надюша.
— Без ноги, — всхлипывает Надя. — Девятнадцать ему всего… Всего девятнадцать.
Таня пересела к ней на кровать, накрылась одеялом и сидела, прислонившись к Наде, поглаживая ее волосы.
— Горе везде, Надя. Война принесла много горя.
Я знаю, знаю… Иди, Таня. Ты замерзла. Обулась бы. На мои… Простудишься…
Надя пошарила под кроватью и насильно сунула ноги Татьяны в свои мокрые ботинки. Сырость поползла от них по всему телу, но Таня не могла сразу же сбросить так трогательно предложенную обувь. Дождавшись, когда подруга затихла, Таня сняла ботинки и прыгнула в свою постель. Надя повернулась к ней:
— У тебя тоже есть горе, Таня?
— Есть.
— Прямо не верится. Ты такая красивая, образованная и…
— Что?
— Счастливая с виду…
— Счастливая? Почему ты так решила, Надя?
— У тебя хороший жених.
— Ты разве знаешь его?
— Знаю.
— Кто же?
— Капитан–лейтенант Курасов.
— Кто тебе сказал?
— Все знают. Гарнизон невелик.
— Вот оно что. — Таня задумалась. — Да, он хороший, Надя.
— И все же есть горе и у тебя… Я не спрашиваю — не надо. Зачем? А то опять разревусь… Где бы ему устроить хороший протез? С протезом было 'бы совсем незаметно.
Надя тяжело вздохнула, отвернулась и притихла.
…Батраков сидел за столиком в комнатке небольшого домика, где он жил вместе с начальником особого отдела и помощником комбата по хозяйственной части, и писал письмо жене. Он до обожания любил свою семью, отделенную сейчас от него тысячами километров, но еще более родную от перенесенных страданий. Жена и трое детей ушли из Ленинграда под бомбежками и с трудом дотянулись до кировской области, где и задержались. Там умер их ребенок. Письмо о смерти сына Батраков получил в госпитале в Сочи, где лечился после того, как в Севастополе, отброшенный взрывом артиллерийского снаряда, был тяжело контужен и почти потерял слух.
Мало кто знал, что «комиссар», холодно опускающий в карман письмо жены, оставшись один, торопливо разрывал конверт и десятки раз перечитывал каждую строку, как бы впитывая в себя то, что писали ему жена и старшая дочь, которую он представлял себе только такой, как видел в последний раз, — с тонкими косичками, в коротком сереньком платьице и с папкой нот.
Батраков писал, улыбаясь тем строчкам, где в юмористических, ободряющих тонах расписывал свое житье- бытье, и насупливаясь, когда все же приходилось кое о чем поговорить серьезно и подсказать, как придется поступить, если…
Горбань дремал в проходной комнате на топчане. Он давно бы заснул, но хотелось предложить «комиссару» ужин: молоко, добытое за шесть километров, и вареные всмятку яйца. Он пытался было войти к капитану с ужином, но тот замахал на него руками — пришлось скрыться.
Горбань дремал, свесив одну ногу с топчана, надвинув на лоб бескозырку, обняв левой рукой автомат. В полудреме он думал об оплошности Манжулы, сосватавшего комбату комнату в противоположной части города, куда без машины не так‑то легко добраться. Хотя и Манжулу обвинять было несправедливо: не мог же он поступиться удобствами комбата ради удовольствия постоянного общения двух друзей с линейного корабля «Севастополь»!