Борьба за мир - Федор Панферов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да как же это, в карман? Кто это от тебя требует, чтобы ты рабочий коллектив в карман? Ишь карманник какой нашелся! Ты директор. Тебя высокая власть к нам поставила, и давай ответ, что творится. Ну! А то ведь так трахнем, последние волосенки с головы слетят.
Макар Рукавишников потрогал остатки волос на голове, искусно прикрывающих лысину, и, криво улыбаясь, протянул руку Степану Яковлевичу.
— Вот это по-рабочему. Люблю, — и, подталкивая к креслу Степана Яковлевича, зачастил: — А ну-ка, садись на мое место и дай решительное слово.
— Да иди ты! Чего клоуна корчишь? Цирк, что ль, тебе?
— A-а. Цирк! Ну, вот тебе не цирк — такое мое мнение: уволить рабочих, выдать им за две-три недели вперед.
Иван Кузьмич, снова рванул за рукав Степана Яковлевича, спросил:
— Ну, а потом что?
— Ясно — катись кто куда.
— Это как же — катись? А завод? — даже Иван Кузьмич повысил голос, совсем не ожидая такого ответа от Макара Рукавишникова.
— А так же. Война, ну и самоопределяйтесь.
— Дурь! Дурь! Мировая дурь! — никак не в силах сдержать себя, несмотря на то, что Иван Кузьмич непрестанно уже рвал его за рукав, загрохотал Степан Яковлевич. — Дурь! Мировая! И тот, кто тебе такое всучил, — чужой.
Макар Рукавишников тихой, вкрадчивой походкой пошел на него.
— Ну, и язычок же у тебя. А ну, повтори. Повтори, говорю.
— И повторю: дурь мировая, — с этими словами Степан Яковлевич круто повернулся и пошел из кабинета, кидая с порога: — Я тебе покажу, как рабочего без завода оставлять, — и, разъяренный, прыгая через несколько ступенек, вылетев из здания, помчался к рабочим. Тут, взобравшись на забор, смахнув с головы кепи, подражая Ивану Кузьмичу, степенно заявил: — Дурь! Мировая! Рабочих хочет без завода оставить. И я это отменю, — спрыгнув с забора, он зашагал по направлению к своему наркомату.
— Ну вот, горяч! Да, горяч Степан Яковлевич, — проговорил Иван Кузьмич, чтобы замять все это неприятное, и посмотрел на Макара Рукавишникова, который вдруг стал совсем простым, таким же, каким он и был несколько месяцев тому назад, работая в термическом цеху в качестве начальника.
Работал тогда Макар Рукавишников хорошо. Его все, в том числе и Николай Кораблев, ценили, награждали и хвалили. А когда встал вопрос, кому должен сдать Николай Кораблев обязанности по заводу, большинство в наркомате выдвинуло Макара Рукавишникова, опытного мастера, заслуженного инженера. Это возвысило Макара Рукавишникова, но от этого он и растерялся. И особенно растерялся в дни, когда над столицей нависла страшная угроза. Он знал больше, чем рабочие. Но что делать с ними — с рабочими — ему, Рукавишникову? Распустить ли их, оставить ли при заводе, или томить у ворот? Вот и теперь, привычно разбирая и укладывая на лысине остатки волос, он, тоскующими глазами глядя на Ивана Кузьмича, проговорил:
— Ответ? Какой я могу дать ответ? Сам посуди! И я знаю, как тяжело рабочему оставаться без завода. Сам рабочий. Ну вот, сижу и жду, что скажут те — наверху. Садись. Посидим вместе. Подождем, — и еще теплей, сочувственно: — Так-то вот, Иван Кузьмич… и опыты наши козе под хвост: Василий-то Ивановича, слыхал я, в армию призвали. А ведь большое это они дело начинали для термистов.
Макар Рукавишников, утомленный тревожными днями, никак не мог прямо держать голову: она то и дело валилась на приготовленные руки. Раздался резкий звонок. Макар Рукавишников дрогнул, схватил трубку, и лицо у него все расцвело. Выслушав, положив трубку, он потряс за плечи Ивана Кузьмича и, к его удивлению, сказал:
— Нарком звонил. По-моему вышло: рабочие поедут вместе с заводом. Всех нас на Урал отправляют.
5Иван Кузьмич шагал по пустому, необычайно гулкому заводскому двору.
— Ну вот и свершилось, — шептал он. Ему было радостно, что завод эвакуируется вместе с рабочими, но в то же время и очень тяжело: завод снимается со своего насиженного места. — Что ж… перетерпим… перетерпим, — шептал он.
А выйдя за ворота, где рабочих уже не было, он вдруг увидел что-то страшное: люди, нагруженные узелками, чемоданчиками, ведя за руки детей, двигались во все концы столицы, сбиваясь на перекрестках, с боем захватывая трамваи, грузовые машины.
Иван Кузьмич, поняв все, дрогнул.
— Ох, надо своих-то скорее отправлять, — проговорил он и побежал домой.
Около дома его встретил летчик. Одежда на нем была местами порвана, местами прогорела, как будто он только что вернулся с пожара, лицо в кровоподтеках, брови подпалены. Казалось, ему лет тридцать пять, но вот он улыбнулся и стал совсем иным.
— Не узнаете меня, Иван Кузьмич, — заговорил он часто-часто и чуть картавя. — А я у вас был. Помните, с Саней, — и, сказав это, он присел на скамеечке, выставляя перед Иваном Кузьмичом свое лицо, чтобы тот хорошенько распознал его.
— Ты что? Ты что, голубчик? — уже узнав его, вспомнив, как тогда, во время отпуска, они, одногодки, вместе с Саней заходили к Замятиным — веселые, молодые, жизнерадостные, и теперь, узнав его, Иван Кузьмич, сам почему-то чуть-чуть картавя, заговорил: — Ты что? Ты что, голубчик?
Летчик, глядя куда-то стеклянными глазами, напрягся, как это делают оглохшие люди.
— Гибнем, — и, помолчав, еще более картавя: — На бреющем сбрасываем на немцев груз и… горим. На дачном приехал… И опять сегодня полечу. Каждый день с новыми. А сегодня, наверное, моя очередь: нельзя ведь четвертый раз вырываться из огня. Но надо, надо, надо… Саня, он хорошо — он сразу…
У Ивана Кузьмича одеревенели ноги. Это одеревенение пошло с пяток, потом перешло на поясницу, на грудь, и вот он уже задыхается, словно на него хлынула волна ядовитого газа.
— Ну, я пойду, — летчик сделал было движение, чтобы встать, но снова присел и, глядя на свои полуобожженные пальцы, стесняясь: — А у меня тоже есть мать. Как же. В Кимрах. Мы Кукушкины. Так вы ей, матери-то, как-нибудь тихонько. Очень прошу вас. Со мной ведь брат был, Валя… Так он тоже, ну там же. Так вы ей как-нибудь, прошу вас, потихоньку. Что ж, мол, война. Потихоньку: слабенькая она у нас, — посмотрев на пальцы, он тряхнул рукой, как бы что-то сбрасывая. — А отец тоже под поезд попал, два года уж. Ну что ж, несчастный случай. Это другим легко сказать — несчастный случай, а матери вроде поезд по сердцу проехал. Совсем затомилась она. И так-то маленькая, — летчик тихо засмеялся. — Бывало, отец, выпивши, возьмет ее на руки, шагает по улице и кричит: «Вот она, богатырша моя: двух сыновей мне принесла». Мы ведь близнецы с Валей. Да-а. А теперь и его нет. Вали. — Летчик встал и пошел.
Иван Кузьмич удержал его и почти одними губами спросил:
— Когда? Саня-то?
— A-а! Тогда же. В тот же день, первый, утром. Солнышко уже высоко было… Пулей в голову.
Иван Кузьмич весь опустился, будто его чем-то тяжелым ударили сверху.
«Мать. Сердце матери почуяло», — вспомнил он, как на станции в то утро упала Елена Ильинишна.
— Ну, ты ступай, — сердито заговорил он. — Ступай. Не ходи уж к нам-то. Ступай. Дай-ка я тебя поцелую. — Ивану Кузьмичу казалось, что он целует своего сына Саню, такого молодого, жизнерадостного и еще совсем наивного в своих жизненных порывах. А поднимаясь к себе на четвертый этаж, почувствовал другое, как он разом постарел: ноги цепляются за ступеньки, спина согнулась, руки повисли и стали вялые, совсем не цепкие. Поднявшись на площадку четвертого этажа, он закачался. — Ну вот, и к нам в семью война пришла, — прошептал он. — Война. И я несу весть эту. И как мать уедет с вестью такой? — Он вошел в квартиру и, видя связанные узлы, заколоченные ящики, снятые шторы, занавески, ткнулся в угол дивана, как бы намереваясь спрятаться от чего-то страшного и неотвратимого.
Семья готовилась к выезду из Москвы в город Барнаул. Коля и Петя, видимо, предстоящим путешествием были довольны: они деятельно собирали игрушки, помогали матери и бабушке перевязывать узлы и все щебетали, щебетали, особенно Петя.
— Мама, — кричал он, — а там что — в Барнауле?
— О-хо-хо, — послышался вздох Елены Ильинишны из соседней комнаты. — Барнаул, Барнаул. Говорят, там пески сплошные.
— Оставьте, мамаша, — оборвала ее Леля. — Там арбузы растут, — и, как всегда, показалось Ивану Кузьмичу, что сноха сказала что-то весьма неразумное, а та даже стала покрикивать: — Глупость говорите, мамаша. Арбузы очень полезны детям.
— Арбузы, арбузы. Да хоть бы они сроду не росли, — и Елена Ильинишна вошла в ту комнатку, где на запыленном диване сидел Иван Кузьмич. — А, батюшки! Ты тут, оказывается? Что ж тихо так? Дверь-то у нас не заперта была, — посмотрев на узелки, заколоченные ящики, она с тоской добавила: — Ну вот, Ваня, тридцать два года мы с тобой прожили, дня не разлучались… А теперь… свидимся ли?
Иван Кузьмич вскочил с дивана — маленький, невзрачный перед крупной Еленой Ильинишной — и, взъерошившись, как петушок, забегал по комнате, затем, сдержав себя, ласково сказал: