Перл - Шан Хьюз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
11
Хворост
Покрутись,
Покажись,
Поскорее
Подстригись.
Стригли ночью,
Стригли днем,
Стригли вилкой
И ножом.
Я еще не рассказала про могильный камень. Тяну время. Потому что начну рассказывать про камень — придется рассказать и про Эмили. А потом про мать Эмили. И про ребенка. И про пожар. А это стыдно. И мне стыдно, и Эдварду. Стыд — это липкая черная жижа, забивающая трубы под раковиной. Ты сливаешь грязь — а стыд выталкивает ее обратно на всеобщее обозрение, размазывая по всей раковине. И ничего не сделать. И вода не будет утекать в канализацию, пока не вычистишь все до последнего уголка. А я хочу чистую воду. Такую прозрачную, чтоб было видно дно.
Мы с Эмили встречались, когда мне было пятнадцать. Ей было целых восемнадцать — внушительная разница, по моим ощущениям. Эмили училась не в школе, а в колледже, и потому в любое время могла одеваться, как в голову взбредет. Ей в голову взбредала черно-серая многослойность из дорогущих и весьма драных вещей. Как паутина. На мою беду, она съехала от родителей и вообще отказывалась их признавать. Стоило о них спросить, как она отзывалась: «А, эти».
Эдвард не питал иллюзий. Он говорил: «А кто, по-твоему, платит за ее квартиру?» Эдвард в чем-то знал о ней больше моего, потому что ее мать заведовала его кафедрой, но пока мы с Эмили были вместе, я ухитрялась об этом не думать. Мы с ней познакомились на барбекю у ее родителей. Пошел дождь, все сотрудники кафедры истории вместе с супругами и детьми спрятались в доме, заполонив три огромных гостиных и гигантскую кухню и угощаясь напитками и закусками с большой мраморной стойки посередине. Все, кроме меня.
Я же убежала в один из деревянных летних домиков, где развлекала себя ходьбой на беговой дорожке. Эмили сидела по-турецки на ярко-желтом коврике для йоги и курила здоровенный косяк. Она протянула его мне и сказала: «А я знаю, кто ты. Это у вас кто-то умер при подозрительных обстоятельствах. Это ты разучилась читать». Я ускорила беговую дорожку и взяла косяк. Она добавила: «Мне интересно — ты забыла, как читать, а что еще ты забыла?»
Хороший вопрос. Но ответить я никак не могла. Потому сказала: «Кто плохо читает, у того просто обязана быть блестящая память. Подумай об этом». Она подошла к рубильнику на стене и выключила беговую дорожку. Я затормозила, остановилась, а она поцеловала меня. Я было собралась спросить, откуда она знает про чтение, потому что мне казалось, что это наша с Эдвардом тайна, но она снова закрыла мне рот поцелуем. Не для этого ли я открыла рот? Не сложилось ли такого впечатления?
Ее губы отдавали красным вином, травкой и печеньем «хворост». Я подумала, что она успела поесть того, что стояло в доме на столе. Позже, раз за разом целуясь с ней, я поняла, что слегка пряный привкус «хвороста» был ее естественным вкусом. Я сказала: «У тебя вкус печенья». Она ответила: «Прикольно. А у тебя — мармеладок». Видимо, из-за травки нас это весьма развеселило.
Она стащила через голову свою драную безрукавку и спросила: «А тут? Какая я на вкус тут?» И я припала к коже под ее тощими, похожими на крылья, ключицами — справа и слева. Сытно, солоно. Потом я сама стаскивала с нее слой за слоем лоскуты на завязках, белье на бретельках, обнаруживая на ее животе вкусы апельсиновой кожуры и ванильного кекса, на внутренней стороне бедер — злаковых батончиков, и снова красного вина и «хвороста» — у нее между ног. Я же отдавала лимонной цедрой и белым вином. Наверное.
Она спросила, нет ли у меня в сумке блеска для губ, потому что все ее барахло осталось в доме. Я подала ей крохотную баночку кокосового масла, и мы втирали его чистый запах в свои пальцы и между ног. Эмили любила смотреть. У нее были огромные зеленые глазищи, еще и увеличенные круглыми очками в черной оправе. В остальном она была крохотной.
Едва ли полтора метра ростом, нога тридцать шестого размера. Кожа землистого оттенка, зимой почти желтоватая, темно-коричневые брови. Настоящий цвет волос не разобрать, потому что выкрашены они были в шесть оттенков минимум. Я снимала с нее одежду слой за слоем, и она становилась будто бы все меньше и меньше, пока не превратилась в крохотное темное существо в шелухе сваленных в кучу одежек. Рядом с ней я казалась себе здоровенным бледным пузырем, словно, раздеваясь, я становилась все больше и обширнее, освобождаясь от наслоений, которые меня сжимали и прятали.
Мы выкурили еще один косяк и оделись. Пуговица джинсов липла к моим соленым и жирным от кокосового масла пальцам, а края одежды лоснились сияющими пятнами после секса. Дождь прекратился, почти всю еду съели без нас. Люди выходили в сад поиграть в бадминтон. Эмили посоветовала мне вернуться в дом, чтобы не вызывать подозрений. Она со мной не пошла. «Подозрения» было одно из ее любимых словечек. А Эдвард — одним из ее главных объектов подозрения.
Сейчас я осознаю, до какой степени очевидными были признаки ее обеспеченности. Она могла себе позволить растянуть на четыре года двухлетний курс колледжа. Она могла себе позволить жить в отдельной квартире и покупать все, что заблагорассудится. Могла позволить целый тренажерный зал в одном из летних домиков своей матери. Могла позволить иметь при себе постоянный запас травки. Могла позволить не придавать всему этому значения.
По выходным она работала в кафе — во всяком случае, говорила, что работает. Заведением владела знакомая ее матери, и я не уверена, что Эмили часто там появлялась. Она говорила, что я вполне могу туда заглядывать, если захочу ее увидеть. Так что я часто сидела в этом кафе, растягивала один напиток на целый час и ждала, не появится ли она на рабочем месте, не найдет ли время посидеть со мной пару минут. Иногда мне везло.
Я видела, что Эдвард не в восторге от моего с ней общения, и это было непонятно. Он особо не распространялся. Но когда я рассказала, что была с ней в летнем домике, на его лице промелькнула паника. Почему она не вернулась в дом вместе со мной? Что она говорила? Он сказал, что встречал ее несколько раз, много лет назад, когда ее мать только пришла на кафедру, и что уже тогда она была трудным ребенком. Я хотела знать, в каком смысле — трудным? Она была совсем не такой, как я.
Видишь ли, ответил Эдвард, — она, видимо, просто держала оборону матери, по-собственнически. Да от кого бы ей обороняться? В общем, я ничего не поняла. Я сказала, что, может, она повзрослела. Изменилась. Да, согласился он, по идее, ей уже восемнадцать, и у них вроде бы даже все устроилось. У них? О ком он? Конечно, со стороны кажется, что они в целом отлично устроились: дом с лужайками для бадминтона, мраморные столешницы, спортзал, запасы «хвороста». Он удивился — «хвороста»? Мне хочется «хвороста»? Мы сто лет его не покупали. О чем речь вообще?
Эмили перестала делать вид, что работает в кафе маминой знакомой, и устроилась гардеробщицей в ночной клуб. Она впускала меня через эвакуационный выход за раздевалкой в подвале, и мы ночь напролет целовались и шарили по карманам чужих курток, а потом делили добычу. Мы никогда не раздевались — вдруг кто-нибудь зачем-нибудь придет, а еще мне приходилось прятаться под вешалками, когда в клуб заглядывали владельцы. Короче, ночь мы проводили в состоянии перевозбуждения, протискиваясь маслянистыми пальцами друг другу в узкие джинсы и оставляя следы укусов под воротниками футболок. Дождливыми ночами мы целовались в тумане пара, исходящего от влажных шерстяных пальто, а вокруг плыли ароматы лосьона после бритья, исходившие от влажных джинсовых курток, и марихуаны, которой тянуло от мокрых парок.
Эдвард пытался