Камов и Каминка - Саша Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой случались в музеях и забавные встречи, как правило, в провинциальных небольших музеях, где есть время спокойно и внимательно рассматривать работы, а не нестись от шедевра к шедевру, как это вынужденно происходит в таких местах, как Лувр, Метрополитен…
В первый свой визит в Будапештский музей, ставший одним из самых его любимых, художник Каминка спокойно, не торопясь, разглядывал коллекцию итальянцев – и вдруг увидел такое, что поначалу привело его в полное недоумение. Каминка увидел муху. Не то чтобы раньше ему мух видеть не доводилось, он видел их в предостаточном количестве, правда, в музеях наблюдал их крайне редко, если вообще. Но тут муха сидела на картине. Причем не просто на картине, а на картине, изображающей мертвого Иисуса, поддерживаемого под руки двумя ангелами. И сидела она не просто на картине, изображающей Иисуса, а, прости господи, на самом Иисусе, на правой груди, как раз над раной, нанесенной копьем римского воина. Однако недоумение художника Каминки перешло все границы, когда, приблизившись, он обнаружил, что муха является, так сказать, неотъемлемой частью картины.
Художник Каминка глазам своим не верил. Ну ладно, у голландца на каком-нибудь натюрморте это бывает, ну ладно, у немца – от тех всего можно ожидать, но от итальянца? Мастер пятнадцатого века, благородный кватрочентист, воспитанный на понятиях идеала, красоты, совершенства, и на тебе, муха, и где…
Художник Каминка в недоумении смотрел на картину, и смотрел так долго, что в какой-то момент вместо картины увидел большую, залитую летним горячим светом комнату. Из окна были видны стены с заплатами закрытых ставен и черепичные крыши золотистого, словно истекающего от жары медом города. На большом деревянном, сколоченном из толстых буковых досок столе лежали кисти, палитра, стояли горшки с красками, банки с пигментами, кувшин с водой, большое майоликовое, флорентийской работы, блюдо с кистью винограда. Перед мольбертом с картиной, изображающей мертвого Иисуса, поддерживаемого двумя ангелами, стоял человек в белой рубашке с распахнутым воротом и темно-синих рейтузах. Черные волосы кольцами падали ему на плечи. Правой рукой человек задумчиво теребил курчавую бородку. Завтра он должен был отнести заказ отцу Марко в ораторий ди Сан-Лоренцо. Где-то далеко часы отбили десять Воздух за окном уже струился и дрожал, обещая жаркий тяжелый день. Джованни смахнул муху, сидевшую на виноградной кисти, задумчиво отщипнул черную с сизым налетом ягоду и кинул ее в рот. Муха вяло взлетела и снова опустилась на блюдо.
– И тебе жарко? – усмехнулся Джованни и опять уставился на работу.
Ну что ж! Вещь получилась на славу. Он медленно гонял языком вдоль ряда белых зубов крупную ягоду. Ангелы печально – о скором воскресении им было неведомо – поддерживали мертвое тело, не Бога – человека, ибо Бог умереть не может. Тогда никто – ни ангелы, ни тем более ученики не ведали, кем в действительности был умерший страшной смертью Учитель из Назарета. Для всех он был лучшим из людей, но не более чем человеком, чья плоть страдала так же, как и плоть любого другого, и была обречена превратиться в прах, ибо сказал Господь: «Из праха ты создан, в прах превратишься»… А может, ангелы уже знали? Ведь знал же об этом архангел Гавриил, принесший Марии благую весть о рождении сына. Надо бы справиться об этом у отца Марко, хотя зачем: в данных обстоятельствах печаль ангелам приличествует вне зависимости от того, известно им было это или нет…
Джованни медленно раздавил ягоду языком о нёбо и с наслаждением почувствовал, как кисловатый сок оросил рот. Но мы-то знаем, что Иисус воскреснет, и, чтобы прихожане уверились в этом своими глазами, он, Джованни, написал Иисуса глядящим на зрителя испытующим взглядом: уж не сомневаешься ли ты, человече, в том, что Я тебе говорил, что тебе обещал? Взгляд этот поистине проникал в душу, заглядывая на самое дно человеческого сердца. Да, со взглядом все было в полном порядке, ну а о смерти свидетельствуют потоки крови, стекающие с головы, изодранной терновым венцом, струящиеся из ран на руках и из рассеченного подреберья… И все же… Джованни поскреб затылок. Удалось ли ему в полной мере донести главную мысль: тело – смертно, а душа – вечна? Да, он сделал хорошую работу, и взгляд Иисуса, живой, проницательный, говорит о вечной жизни, но тело, смертное тело, говорит ли оно о смерти с той же убедительностью? Джованни проглотил высосанную виноградину и в сомнении щелкнул языком. Может, стоит сделать тело зеленоватым, как бы уже… Испуганная резким звуком муха взлетела и снова села на стол. Села на стол, словно на покойника…
– Господи! – ахнул Джованни и перекрестился – Благодарю тебя!
Вот оно! Вот он – сильнейший и новый аргумент! Джованни схватил тряпку для вытирания кистей, осторожно, на цыпочках, подкрался к столу и ловким ударом оглушил насекомое. Нежно, словно величайшую драгоценность, приложил ее к груди Иисуса. Отлично! Затем аккуратно положил муху перед собой на табурет брюшком вниз, взял палитру, кисти. Через двадцать минут нарисованную на правой груди Иисуса муху нельзя было отличить от настоящей. Он сделал несколько шагов назад, с гордостью опустив кисть, вгляделся в работу и вздрогнул от женского крика:
– Джованни, Джованни!
Отбросив палитру и кисти, он бросился вниз по лестнице, распахнул дверь в столовую:
– Маджия, что случилось?
– Джованни, смотри! – Лицо молодой женщины с черными волосами, затянутыми жемчужной сеткой, лучилось удивлением и восторгом, в глубоком вырезе золотистого корсажа вздымалась и опадала смуглая грудь. – Смотри, он пошел!
В центре комнаты, широко расставив ноги и раскачиваясь, стоял большеглазый розовощекий малыш.
Джованни упал на колени и протянул руки:
– Рафаэлло, сын мой, иди ко мне!
Малыш просиял и приподнял пухлую левую ножку… Художник Каминка нагнулся к табличке и прочитал: «Христос, поддерживаемый двумя ангелами. Джованни Санти, 1484 год».
* * *Художник Каминка протер глаза – последнее время они все чаще слезились, – улыбнулся, встал со скамейки и, бросив прощальный взгляд на зачарованный сад Ливии Друзиллы, вышел из зала. Он довольно долго бродил по этажам, разглядывая мозаики, фрески, скульптуру, пока не дошел до временной выставки фресок виллы делла Фарнезина. Это были уцелевшие куски штукатурки с изображениями непритязательных жанровых сценок. Он внимательно, невольно улыбаясь, разглядывал их, пока не дошел до не совсем обычного фрагмента. На нем в профиль были изображены закутанная в пеплос женщина и стоящий перед ней обнаженный мужчина. На ладони ее вытянутой вперед правой руки лежал его член, который она внимательно рассматривала. В этой сцене не было никакой эротики, никакой фривольности. Она была исполнена тишины, доверия и странной серьезности. И там, перед этим чудом сохранившимся реликтом ушедших времен, художник Каминка понял, почему его всегда так тянуло в сад Ливии, к фрескам Помпей, к греческим мраморам, к римской бронзе – ко всему тому, что было известно ему под названием «античный мир». Это был вовсе не идиллический мир. В нем было много жестокости, много горя, много бед. Но одного в нем не было – в нем не было греха. А потому все, все на свете – и осьминоги, и диковинные рыбы, которых он только что видел на мозаиках, деревья, цветы и птицы сада Ливии Друзиллы, совокупления на фресках помпейского лупанария и этот член на ладони женщины, – все это было природой, ее частью, а значит, было интересным, привлекательным, загадочным и прекрасным. Грех был привнесен в этот мир позже хмурыми, серьезными людьми, изгнавшими из него невинность, улыбку, доверчивость и тем самым уничтожившими его, превратив в мир вещей постыдных и предосудительных, мир ханжества и лицемерия, мир несвободы.
Здесь, перед этой крохотной фреской, Каминка понял, что женщина, с которой его свела судьба, тем и отличалась от всех остальных, что понятие греха ей было неведомо. Она была частью того, древнего, исчезнувшего мира, странным протуберанцем, занесенной в наше, совсем иное время. Наша мораль, наши законы были ей неведомы, как неведомы они ветру, свету, дождю. Она, единственная из всех тех, кого он знал, была свободна.
Глава 10
О детстве, юности и бунте художника Камова
Что снилось в его первую светлую иерусалимскую ночь художнику Камову, а может (по причине ужасной усталости, изнеможения даже – шутка сказать, отмахать пару тысяч верст), и не снилось, мы сказать не сможем, поскольку, даже если и снилось чего, узнать об этом не представлялось никакой возможности, ибо, если так можно выразиться, душа его надежно, как рыцарь сияющими доспехами, была укрыта броней самодисциплины, выкованной годами одиночества, упорства и веры. Когда-то, хоть и крайне редко, он позволял себе чуть ослабить стальной панцирь и допустить прикосновение близкого человека, но слишком часто доверчивость его оборачивалась ударом, нанесенным порой по невежеству, порой по бестактности, но подчас и намеренно, с желанием причинить боль, по возможности сильную и долгую. Теперь уже многие годы никому не удавалось преодолеть барьер, который воздвиг художник Камов между собой и остальным человечеством, и даже во время сна часовые его души бдительно несли свою вахту, не давая никому возможности приблизиться на опасное расстояние.