Партизанская богородица - Франц Таурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Озорства никакого Палашка не опасалась, люди были все свои, с детских лет знакомые. Трудно было привыкнуть спать не раздеваясь. Но и к этому привыкла. И засыпала крепче, чем дома: воздух свежий, таежный, смоляной, спится, как после макового отвару.
А сегодня Палашке не спалось...
Каково-то будет там, в бугровском отряде?.. Здесь все свои, а там... Сколько, поди, таких ухорезов, как тот в папахе с красной лентой, что перехватил ее тогда в узеньком проулке?.. А случись что — и пропала. Пойдешь по рукам!.. Лютеют мужики в такой таежной бездомной жизни...
Уж как рада была она, когда Саня насупротив братана поднялся. Хотела и она слово вставить, да не посмела в мужской разговор встревать. Только никто Саню не поддержал. Все согласились с братаном. Семен Денисыч — уж ему-то куда, старому! —первый голос подал: «Дельно говоришь, Серега. Прутик каждый переломит, а ты попробуй метлу переломи!» Лешка Мукосеев только что не в пляс пустился: «Даешь Бугрова!» Даже Корнюха и тот не подумал, каково ей — Палашке — там будет... одной девке среди чужих мужиков...
Палашке не спалось.
А мужиков всех сон сморил. Только Корнюха временами шевелился и постанывал — видать, тревожила рана. Наконец, и он затих.
Ночь была на редкость теплая. Дерюжку, укрепленную над шалашным лазом, не спускали. Неподалеку соткнули концами три головни, которые курились, отпугивая комаров.
Палашка лежала навзничь, голова у самого лаза. Яркая-яркая звезда — Палашка не знала ее названия — горела над верхушкой сосны, как свеча на рождественской елке. Гнутый прут дыма, раскачиваемый чуть приметным ветерком, временами заслонял звезду. Палашка перекатывала голову по жесткой, набитой сеном подушке, вызволяя звезду из-за сизой пелены дымка...
Кто-то из спящих поднялся и осторожно, стараясь не задевать шуршащие ветви, выбрался из лаза. Шагнул в темноту, остановился за шалашом, против Палашкиной постели. Стоял молча, неподвижно, видимо, прислушивался.
Палашка знала, что это он — Санька. Знала, что он ее позовет. Знала, что она выйдет к нему... Кровь ударила в голову. Она слышала гулкий стук своего сердца и ужасалась, что стук этот поднимет всех спящих...
Он позвал: «Палаша!..» Тихо, чуть слышно. А может, это только почудилось?.. Нет! Если и почудилось, значит, услышала, как он подумал.
И, думая только о том, как бы неслышно выбраться из шалаша, она подтянулась в комочек, бережно спустила на устланный мягкой хвоей пол босые ноги и, изогнувшись, бесшумно выскользнула в синюю ночь.
— Палаша!
И уже никого не было на свете, кроме их двоих...
Они шли куда-то в синюю темень. Роса холодила босые ноги, хрусткие сучки кололи подошвы. Она не слышала и не чувствовала ничего, кроме его большого и сильного тела, обжигавшего ее... Она не слышала его горячих бессвязных слов, как не слышала и своих, столь же бессвязных...
Он поднял ее на руки, стиснул так, что она застонала, и, не выпуская ее, опустился, почти рухнул на землю...
Руки его становились все нетерпеливее и грубее.
— Саня!.. Не надо... Саня! — выдохнула она, собрав последние силы.
— Палаша!..
— Нет... нет!.. Не сейчас... потом... потом... — а у самой трепетала каждая жилка.
Он грубо сдавил ее, и это придало ей сил.
— Пусти! Не хочу... не хочу быть только бабой!..
И она с силой уперлась ему в грудь.
— Уходи тогда! Не томи! — почти со злобой бросил он.
Тогда она сказала уже с сознанием своего превосходства:
— Ты еще слабее меня. Эх ты, мужик!
Он снова обнял ее плечи, но уже бережно и нежно.
— Палаша!..
— Санька!.. Дурной!.. — ласково и грустно сказала она, обнимая и целуя его голову. — Ну пойми ты... нельзя нам сейчас... Не хочу я от вас отстать... А куда мне с брюхом?.. Ты потерпи... Уж как я тебя любить буду!..
Теплая, почти летняя ночь
1Вчера у Вепрева был трудный разговор с командиром отряда поручиком Малаевым.
— Красный душок не выветрился! — сказал Малаев, когда Вепрев настоятельно просил его поручить исполнение приговора другому. — А клялись служить герой и правдой!
При этом набрякшие кровью веки почти сомкнулись, оставя только узенькие щели на месте глаз, от углов большого рта поползли морщины, и лицо его, и так не отмеченное привлекательностью, стало похожим на морду готовящейся укусить собаки.
«Может хлопнуть, сволочь»... — подумал Вепрев, глядя сверху вниз на коротенького поручика, и сказал как только мог спокойно:
— Я боевой офицер, мне это еще непривычно.
— А я тыловая крыса! — вскипел Малаев.
И снова Вепрев почувствовал, что смерть прохаживается где-то совсем рядом.
На этот раз обошлось.
Но было ясно, что Малаев насторожился, и теперь малейшая оплошность вела к провалу. Не просто рискованной была вызвавшая подозрение Малаева щепетильность, она могла обернуться гибелью для задуманного дела.
Весь остаток дня на марше и ночью, ворочаясь на сеновале, под дружный храп бойцов своего взвода, Вепрев не раз возвращался в мыслях к разговору с Малаевым.
И каждый раз говорил себе, что иначе поступить он не мог.
Партизан, а может быть, и не партизан (суд у Малаева короток, а следствие того короче), не старый еще крестьянин с простодушным скуластым лицом, молча принял весть о смерти. Только посмотрел на Малаева откровенно, не тая во взгляде ни ненависти, ни презрения. Также посмотрел и на Вепрева... Выполнить распоряжение Малаева — значило подтвердить, что вправе был этот крестьянин одним аршином мерить обоих...
«Все равно расстреляют. Этим ему не помогу».
Это была правда. Но — лживая правда.
И Вепрев почувствовал до нутра души, что принять эту правду — значит предать правду настоящую, правду большую, ту, за которую только и стоит отдавать жизнь, как отдает ее этот молчаливый крестьянин. И понял, что если завтра придется снова выбирать между двумя этими правдами, то он опять выберет настоящую.
Завтра... да, завтра может представиться такой случай... но он станет и последним. Для Малаева двух будет вполне достаточно...
Пора кончать комедию!.. Хотелось добраться поближе к партизанам. Но можно перехитрить самого себя. Как хохлы говорят: «стругав, стругав — тай перестругав»...
2По трудным дорогам дошел Демид Евстигнеевич Вепрев в приангарские края.
Родился он и вырос в Поволжье, в Симбирской губернии, недалеко от города Мелекеса.
Потом много было хожено по бескрайной русской земле, а такого приволья, как в родных местах, не встречал. Конечно, так каждый понимает, в ком душа живая, — а только места те родные и впрямь были хороши...
Все, что человеку потребно: и степь, и лес, и земли сколь надо, и воды вдосталь — и рек, и озер. Река за околицей родного села не велика (такие ли реки встречались потом Вепреву), а памятна на всю жизнь. Подперла ее мельничная запруда, и залила она всю пойму, вровень с берегами. Над водой нависли старые ветлы. Вода чистая, гладкая. Глядишь в нее: облака плывут, как по небу... В разливах камышовые заросли, промеж камышей окна темной воды и на ней — крупные круглые листья кувшинок...
Жить бы да радоваться в таком приволье — кабы свое, а не чужое, барское...
Это уж потом стал понимать, с годами. Но не успел еще в мыслях разобраться, совсем молодым парнем угодил на германский фронт. Там в окопах многое додумал, да и умные люди помогли в непростых думах разобраться.
Воевал честно, за чужой спиной не прятался. Сколько полагалось солдату крестов и медалей — все собрал. И к осени предгрозового девятьсот шестнадцатого был произведен в офицеры.
А через год, в августе семнадцатого, — вступил в партию большевиков. В боях под Псковом был тяжело ранен осколками немецкого снаряда. До того война словно щадила его — отделывался, можно сказать, царапинами, — а тут враз выдали сполна за все четыре года...
Долго мотался по лазаретам и только под осень добрался в родное село на поправку. Думал отлежаться, нарастить мясо на заживающих костях. Не вышло. Время приспело такое, что некогда старые раны залечивать, впору новые получать.
Последыш Учредительного, Самарский комуч нашел опору своей «демократии» в заново отточенных чехословацких штыках. Еще один злобный враг вцепился, остервенясь, в тело молодой советской республики. Гражданская война захлестнула степи Поволжья.
Пришлось Вепреву с зудящимися ранами и снова в бой.
В бою под Самарой с простреленным плечом попал в плен.
Ранеными красноармейцами набили теплушки, и двадцать вагонов человечьих мук и отчаяния покатились по железным рельсам на восток в тыл белой армии.
Мрачный поезд получил название «эшелона смерти». На каждой стоянке конвойные выбрасывали трупы доехавших до своей конечной станции.
Вепрев не понимал, что мешало временным победителям разом расправиться с пленными. Лицемерная игра в благородство, или опасение шокировать своих иностранных хозяев, или страх перед гневом народа и подсознательное предчувствие неизбежности расплаты за каждое совершенное злодеяние.