Чинить живых - Маилис де Керангаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьер Револь сгруппировался, выгнул спину, вытянул шею, все мышцы напряжены, как у спринтера на предельной скорости; в эту секунду он как бы убеждал самого себя: всё, хватит уловок, надо двигаться вперёд, — и, несомненно, именно это движение помогло медику проскочить судорожную дрожь Марианны и восклицание Шона: они оба пытались осмыслить странное слово терминальная, указывающее на то, что развязка близка, что им не избежать правды. Шон смежил веки, уронил голову, прижал большие и указательные пальцы ко внутренним уголкам глаз и прошептал: я хочу быть уверен, что вы сделали всё возможное! Револь, очень мягко, заверил: удар во время аварии был слишком силён; утром Симона доставили в безнадёжном состоянии; мы передали результаты сканирования опытным нейрохирургам, которые, к несчастью, подтвердили наш диагноз; хирургическое вмешательство ничего не изменило бы, клянусь вам. Он сказал в безнадёжном состоянии; родители не отрывали взгляда от пола. Они пытались принять, осмыслить услышанное; внезапно, словно желая отсрочить оглашение приговора, Марианна вмешалась в разговор: да, но ведь пациенты выходят из комы; случается так, что они приходят в себя, иногда даже через несколько лет: ведь известно немало подобных случаев, разве нет? Её лицо преобразилось от одной только мысли о возможности счастливого исхода, глаза увеличились и засияли: да, с комой всегда так и бывает; никто не знает, чем она обернётся: я читала в Интернете разные форумы, блоги, — там описано столько случаев чудесного выздоровления… Револь внимательно посмотрел собеседнице прямо в глаза и ответил одним словом, одним коротким слогом, способным убить: нет. Потом он постарался объяснить: у вашего сына нарушены все жизненно важные функции, иначе говоря: отсутствуют сознание, чувствительность, способность двигаться; более того, ни дыхание, ни кровообращение невозможны без специальных аппаратов; Револь всё объясняет, перечисляет, останавливается после каждого медицинского термина; кажется, он копит доказательства, интонируя свою речь так, чтобы донести до слушателей: плохие новости громоздятся, затопляют тело Симона, — и так продолжает вплоть до момента, когда словесный поток внезапно иссякает, пропасть разверзается и остаётся сказать только одно.
— У Симона зафиксирована смерть мозга. Он скончался. Он умер.
Ясно, что после такого заявления необходимо восстановить дыхание, взять паузу, стабилизировать колебания внутреннего уха, чтобы не рухнуть на пол. Теперь никто ни на кого не смотрит, взгляды расцепились. Револь не обращает внимания на пейджер, вибрирующий на поясе; он разжимает кулак и пялится на оранжеватый шарик, нагретый ладонью. Револь обескровлен. Он только что сообщил этому мужчине и этой женщине о смерти их сына; он ни разу не сбился, не понизил голос, спокойно произнёс слово скончался — и ещё более страшное слово умер. Но ведь тело Симона Лимбра не окоченело, и в этом кроется основная проблема: его невозможно назвать трупом — молодой человек дышит; он тёплый и розовый — не холодный и не синий.
Револь украдкой наблюдал за Лимбрами: Марианна вперила взгляд в жёлтые неоновые трубки на потолке; Шон положил руки на колени, уставился в пол и втянул голову в плечи — что они увидели в палате сына? что поняли, глядя на больного глазами профанов? разве могли они соотнести внутренние повреждения Симона с такой его привычной, такой мирной внешней оболочкой? способны ли были сопоставить то, что внутри, с тем, что снаружи? Они не видели на теле своего ребёнка никаких физических признаков страшного диагноза, никаких материальных знаков, сигнализирующих о нём; они просто не умели смотреть — не знали о рефлексе Бабинского: гениальном способе выявить мозговую патологию стимуляцией большого пальца стопы; для них тело Симона оставалось невидимым, немым, как запертый сундук. У Ремижа зазвонил мобильный, прошу прощения, он подскочил на табуретке, отключил сигнал и снова сел; Марианна вздрогнула — Шон же так и не поднял головы: неподвижный; широкая, чёрная, сгорбленная спина.
Револь не упускал родителей Симона из поля зрения, обводя их взглядом фотообъектива, реагирующего на любое движение: эта парочка чуть моложе него, дети конца шестидесятых; они существовали в том уголке земного шара, где средняя продолжительность жизни год от года повышалась, где смерть ускользала от взглядов, изымалась из повседневного пространства, отправлялась в клинику и вручалась заботам специалистов. Видели ли они когда-нибудь труп? Преставившаяся бабушка, выловленный утопленник, умерший друг, которого везут на кладбище? Или они видели мертвецов только в американских сериалах «Body of Proof», «Эксперты», «Six Feet Under»?[52] Сам Револь любил время от времени погружаться в эти телеморги, по которым разгуливали врачи скорой помощи, судмедэксперты, служащие похоронного бюро, танатопрактики и ищейки из научно-технического департамента полиции, среди которых полно сексуальных, длинноногих девиц, в основном «готичного» вида, поминутно демонстрирующих пирсинг на языке, или классические блондинки, вечно жаждущие любовных приключений; Револь любил слушать, как все эти люди кудахчут вокруг лежащего покойника, синюшное изображение во весь экран; обмениваются откровениями; болтают, беспардонно позабыв о работе; выдвигают гипотезы, размахивая пинцетом, в котором зажат волосок; разглядывают в лупу небольшую пуговицу; изучают под микроскопом образцы ткани, изъятые со слизистой оболочки рта, потому что нужно убить время, занять ночь, а также, конечно, — срочно обнаружить хоть какой-нибудь след на коже; и все эти эксперты, читая тело, как открытую книгу, тут же узнают, что жертва посещала ночной клуб, сосала леденец, злоупотребляла сырым мясом, пила виски, боялась темноты, красила волосы, прикасалась к химическим продуктам, поддерживала сексуальные отношения с разными партнёрами; да, иногда Револь любил посмотреть пару серий такого незамысловатого телесериала, хотя, по его мнению, ни один фильм ничего не рассказывал о Смерти — и напрасно труп занимал всё пространство экрана, задушенный, зарезанный, расчленённый: это только видимость; всё происходит как бы понарошку — настолько, что он не раскрывает всех своих тайн, оставаясь лишь потенциалом, повествовательной, драматургической возможностью, и держит смерть на расстоянии.
Шон и Марианна по-прежнему не двигались. Изнеможение, мужество, достоинство, — Револь не знал, что будет дальше: он всё ещё готовился к тому, что они взорвутся, пролетят над письменным столом, отправят вальсировать лежащие на нём бумаги, разнесут в клочья декоративный мусор, возможно даже попытаются его ударить, начнут сыпать оскорблениями: негодяй, мерзавец — да уж, тут было от чего стать буйным, начать биться головой о стену, орать от бешенства, а не сидеть, как эти двое, медленно отделяясь от всего остального человечества, мигрируя к пределам земной коры, покидая время и пространство, чтобы присоединиться к звёздному дрейфу.
Как могли они помыслить о смерти своего ребёнка, когда то, что было чистым абсолютом — а смерть, конечно, самый чистый абсолют из всех существующих, — так отличалось от состояния тела Симона, так не гармонировало с ним? Потому что о жизни свидетельствует не хрупкий ритм, зарождающийся в грудной клетке, вот солдат снимает каску, чтобы приложить ухо к груди своего товарища, лежащего в грязном окопе, и не чуть слышное дыхание, вырывающееся изо рта, вот лежит на пляже девушка, её кожа отливает зеленью, и мокрый спасатель делает ей искусственное дыхание изо рта в рот, — нет: жизнь — это бета-волны электрифицированного мозга.[53] Как могли они оба представить себе смерть Симона, если его нежная кожа по-прежнему была привычного телесно-розового цвета: «…Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски, в траву зарывшись непокрытой головой, спит. Растянулся он на этой полной ласки земле, средь зелени, под тихой синевой…»?[54] Револь мысленно перебирал в памяти все изображения трупов, виденных на своём веку, — в основном это были образы Христа: мертвенно-бледное распятое тело; лоб, исцарапанный терновым венцом; ноги и руки, прибитые гвоздями к чёрному блестящему дереву; или Иисус с запрокинутой головой, полуприкрытыми серыми веками и исхудавшими чреслами, снятый с креста и закутанный в жалкий саван, — как тут не вспомнить картины Мантеньи[55] или «Мёртвого Христа в гробу» Гольбейна Младшего, творение столь реалистичное, что, по Достоевскому, каждый, кто смотрит на эту картину, рискует утратить веру,[56] — ну, и, конечно, прославленные короли, прелаты, забальзамированные диктаторы, голливудские ковбои, которые падают на песок, сражённые выстрелом, операторы всегда снимают их крупным планом; ещё Револь припомнил фотографии команданте Че — очередной Христос, выставленный напоказ боливийской хунтой: глаза у мёртвого команданте были открыты; но он не мог вспомнить ни одной картинки, хотя бы отдалённо напоминающей невредимое, не кровоточащее, атлетическое тело Симона, — тело, навевающее образ молодого бога на отдыхе; казалось, он просто спит, — а значит, всё ещё жив.