Смерть по сценарию - Наталья Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Серега, хлеба порежь.
Они уселись к столу, раскидав в его центре тарелки и разлив по чашкам кипяток, соединив его с порошком растворимого кофе. Леонидов придвинул к себе самую большую чашку:
— Ну что, я, пожалуй, дочитаю, а потом устроим диспут по поводу прочитанного. Как там раньше было модно? Прочитали — надо обсудить, высказать мнение. Хотя истина зачастую рождается не в споре, а в мордобое, потому что слово в наше время далеко не такой веский аргумент, как кулак. Легчают слова, полновесных уже и не остается, одна чепуха. Зато если глянуть на нашего Серегу…
— Ты со вчерашнего никак не угомонишься? Я сейчас свой аргумент применю. — Барышев выразительно положил на стол огромную крепкую руку.
— Понял. Барышев, тебе дать первый листок?
— А, давай. Хоть и не люблю я эту писанину.
— Тихо ты, не дай бог, Сашка проснулась, она тебе даст! Жена у меня, Игорь, эту литературу в школе преподает и, естественно, как каждый учитель, считает, что ее предмет самый главный и без него никак нельзя. Ну что, отобрал основное?
— Ага. Вот. — Михин протянул несколько листков.
Алексей глотнул кофе и стал читать:
СМЕРТЬ НА ДАЧЕ (ОТРЫВОК)«…Долгое время я думал, что меня Бог обделил этим смешным и страшным даром: умением любить, что это удел низших и неразумных существ, что слепые инстинкты не для человека, замахнувшегося на то, чтобы остаться на века в своих творениях, — шутка, не принимать всерьез маниакальный бред, — но я ошибся.
Я всего лишь человек, и ничто человеческое… ну, в общем, понятно. Конечно, мне нравились красивые девушки, это естественно, так же как и желание ими обладать, но назвать это любовью — значит просто-напросто себя обделить. Я не рассчитывал на чувство, никак не связанное с половым инстинктом к яркой самке, поэтому свою любовь сразу и не заметил. Мы учились в одном институте, на одном факультете, на одном потоке и даже в параллельных группах, чего уж я никак не ожидал. Мне казалось, что это должно быть неземное видение, которое мелькнет в уличной толпе, или на балконе Большого театра, или в картинной галерее — словом, там, где самое место романтике. Но жизнь есть жизнь.
Два года я смотрел на нее из последнего ряда в студенческих аудиториях и думал только: «Она некрасива».
Мне всегда нравились яркие блондинки с длинными ногами, спортивные, модно одетые, уверенные в себе. Поэтому, глядя на каштановые волосы, стянутые цветной резинкой, я часто вздыхал: «Бедная девочка».
Постепенно эта мысль стала навязчивой, я стал представлять, как заставляю эту девушку часами торчать в тренажерных залах, как покупаю ей дорогие нарядные платья, косметику, как веду к знаменитому парикмахеру и как она выходит оттуда под руку со мной, ослепительная, благодарная мне за то, что я сделал из нее настоящую женщину. К концу второго курса я уже думал, глядя на нее: «Она некрасива, но…» И это «но» раздражало меня все больше, не давало покоя. Чаще всего я смотрел на эту цветную резинку в ее волосах. Мне казалось, что это ужасно больно, когда в волосы намертво вцепилась такая дрянь, в сердце образовывался провал, куда сладким потоком лилась щемящая нежность. Потом, конечно, я злился: «Баб, что ли, мало?» — и пытался забыть…
Баб вокруг действительно было много. К концу второго курса я стал звездой местного масштаба и обладателем самого длинного донжуанского списка (почти по Пушкину). Но эта резинка все равно не давала мне покоя, и в один прекрасный день я твердо решил: сниму ее, и дело с концом.
После того как в тот день закончились лекции, я подошел к ней и сказал:
— Девушка, у вас очень красивые волосы.
Она покраснела, а я продолжил: — Только резинка вам не идет. Можно? — Я уверенно протянул руку и изо всей силы потащил цветной клочок из волос. Какое это было наслаждение! Самая сладкая минута в моей жизни, если что-нибудь когда-нибудь буду вспоминать на смертном одре.
— Ой! — вскрикнула она.
— Больно? — Я почти испугался.
Резинка лежала на ладони, словно мертвая бабочка, несколько выдранных темных волосков тянулись за ней, щекоча мою руку. Я поднял глаза от резинки к ее лицу и, когда увидел, как эти каштановые волосы рассыпаются по худеньким плечам, понял, что ко мне наконец пришла любовь.
Ее действительно звали Люба…»
— Черт возьми, — сказал Леонидов, глотнув наконец остывший кофе. — Да он и правда поэт, этот Паша Клишин.
— И подлец, — мрачно добавил Михин. — Ты читай, читай.
Алексей протянул этот листок Барышеву, а сам взял следующий:
«…Я начал с того, что сделал ей больно, а закончил тем же. Боже мой, но как это было! Мне показалось тогда, что Москва вымерла, что этот многомиллионный город враз опустел, выбросив меня и ее на свой необитаемый берег. Это было похоже на эпидемию холеры, чумы, свинки, чего угодно, потому что нас окружили невидимыми кордонами, как будто вся Вселенная заботилась о том, чтобы мы были одни. Я бросил писать прозу и стал писать только стихи. Они были плохими и жутко однообразными, но что может еще до обалдения счастливый человек? Только повторять на все лады: «Люблю, любимая, с любовью, про любовь…»
Я испарялся как личность с поверхности земного шара, словно вода, дошедшая до точки кипения. Я жил и не жил, потому что не чувствовал ни голода, ни собственного веса.
А какие ночи, какие были ночи! Потом ни разу в жизни я не приходил в бешеный восторг при взгляде на одну только выпирающую косточку женской ключицы, и никто не целовал с такой страстью.
А кончилось все тем, чем и должно было кончиться, когда любовники теряют элементарную осторожность: она забеременела. Нет, я ее не разлюбил, просто испугался. И не того, что буду отцом, а того, что вся моя жизнь так и кончится: женитьба, пеленки, молочная кухня, коклюши и ветрянки, работа в какой-нибудь газете, вечная нехватка денег, страдающие, безмолвные глаза жены — словом, обычные мужские страхи в такой момент. Я всегда считал себя личностью, человеком весьма оригинальным и имеющим на все свой собственный взгляд. И тут вдруг я оказался в плотной шеренге таких же лиц такого же пола и явственно почувствовал, как со всех сторон в меня упираются чужие плечи.
Жалею ли я сейчас, почти через четырнадцать лет? Какая может быть жалость? Мой поступок тогда был так естествен. Короче, я взбесился и стал на нее орать. Дело было в общаге, в ее комнате, откуда я выгнал ее подругу на пару часов, чтобы вправить любимой мозги. Слова вылетали из меня бесконтрольно.
— Дура, идиотка! Я тебе говорил, чтобы предохранялась, говорил?!
— Я не умею, — плакала Люба. — У меня не получилось.
— Ты что, не могла сделать то, что все нормальные бабы делают? И что теперь?
Она подавленно молчала.
— Хватит рыдать. Короче так: ребенок не нужен ни мне, ни тебе, поняла? Да на кой черт сопли эти, пеленки, папа-мама. Мне всего только двадцать лет, и тебе двадцать. Ты сегодня быстренько выясни, где можно сделать аборт, и не тяни.
— Где?
— Ну, спроси у своих подружек. У этой, как там ее, Гали, Вали… Рыжая такая. У нее на морде написано, что уже прошла через это.
— Валечка хорошая…
— Что?! Все вы хорошие. Ты спроси, а потом узнаешь, кто из нас прав. Завтра я приду с деньгами, мне тут гонорар отвалился за одну работу, так что не переживай. — Вспомнив, что у меня есть деньги, я сразу успокоился. Я уже жалел, что наорал на Любу, — ей делать аборт. Захотелось ее обнять и успокоить. Все остальное помню до сих пор, так все было больно. Подошел, положил руку ей на плечо:
— Люба, ну, Люба. Все, все, говорю, все…
— Почему же так, Паша?
— Не знаю. Я любил тебя. И похоже, никогда со мной такого больше не случится. Но было, понимаешь, было. С тобой у меня было все. Знаешь, эти дни, часы, минуты, это такое… Я благодарен тебе безумно, потому что не знал, как об этом писать. Что такое писатель, не ведающий любви, как он может судить о людях, а? Теперь я понял, что это упоение, быть может, даже счастье, но это коротко, с этим и ради этого нельзя прожить жизнь. Ты понимаешь?
— Значит, ты меня бросаешь?
— Люба, если я останусь с тобой, то больше ничего уже не напишу. Когда я с тобой — я в людях недостатков не вижу, такие они добрые, милые, хорошие, всем хочется верить и всех любить. Это чувство слепого щенка, которому остается только утонуть, когда его потащит к реке хозяин. Я за тобой не вижу ничего. Как с этим жить, а главное, зачем жить?
— Ты дурак, Паша.
— Сама дура, — разозлился я и решил уйти, потому что она ничего не поняла. — Значит, завтра, добавил я и ушел.
…Когда на следующий день я пришел, Люба сидела очень бледная. Жалко и страшно было смотреть, а рядом суетились две подруги.
— Господи, что? — Я задрожал, девушки переглянулись и вышли.
Она прошептала: