Широкий угол - Симоне Сомех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я промолчал.
– В любом случае, мое мнение тебе хорошо известно. Хочешь чего‐то – так иди и возьми. Хочешь в Нью-Йорк? Прекрасно. Сделай портфолио, подкопи деньжат и езжай.
– А если мама с отцом откажутся за меня платить, пока я там?
– Значит, они просто лицемеры. Сами‐то Брендайс закончили, и теперь у обоих приличная работа благодаря корочке. Они не могут отказать тебе в том, что было у них самих. Ты позволь, я уж скажу: у твоих родителей голова набекрень, но злодеями они мне не кажутся. Как они тебя в школу Нахманида отпустили, так и в Нью-Йорк отпустят.
5
Лето осталось позади,
впереди был последний год школы, и я уже видел финишную прямую, которую ждал все эти полные ссор и мучений годы. Я собирался уехать в Нью-Йорк, вооружившись «Никоном», и там попытать счастья, постараться стать настоящим фотографом. Когда я рассказал об этом родителям, они ответили, что у них другие мысли насчет моего будущего: в Израиле, в Цфате, есть отличная ешива, где меня ждет известный раввин, под чьим крылом я на целый год погружусь в изучение священных текстов. Меня это обескуражило. Внутри медленно разлился неприятный холод. Я ездил в Израиль маленьким и никогда не думал о том, чтобы уехать туда надолго. У нас в общине Израиль любили только потому, что это самый густонаселенный евреями клочок земли в мире, но любые сионистские порывы были нам чужды; друзья родителей считали, что в Израиль имеет смысл эмигрировать, только когда Мессия придет спасать мир. Мессию пока никто не видел, так что Америка могла оставаться нашим домом.
– Не понимаю, – наконец нарушил я тишину. – Вы что, не хотите, чтобы я учился в университете?
– Если хочешь поступать в университет, мы только рады, но при условии, что сначала отучишься в религиозном заведении. В университет ты сможешь пойти только через год-два ешивы. Нам кажется, что в школе Нахманида тебе не внушили достаточного уважения к вере, – принялась объяснять мама.
– Я надеялся сразу уехать в Нью-Йорк.
– Туда ты сможешь поехать после ешивы.
Таким образом они решили умыть руки: смотрите, как бы хотели сказать они общине, мы допустили некоторые ошибки в воспитании сына, но теперь отошлем его в Цфат, а когда он вернется, вы забудете о его прошлых прегрешениях. У меня появилось ощущение, что община, относящаяся к происходящему у нас дома с немым неодобрением, терпеливо ждет от родителей знака, что они недовольны мной настолько же, насколько и все остальные. Мой бунт внезапно завел меня в тупик.
Я поднялся к себе и расплакался. Под внешней яростью кипели, смешавшись, печаль, осознание собственного поражения, одиночество и тоска. Я чувствовал, как под кожей течет густая, бессильная кровь, кровь человека, который все сделал не так. Я знал, куда хочу попасть, но не знал, кем хочу быть, когда туда попаду. Я знал, что́ хочу получить, но не знал, какими людьми захочу окружить себя, когда это получу. Я все повторял эти слова, которые казались совершенно пустыми; ведь правда заключалась в том, что я не знал ничего – даже того, стоит ли вести войну, в которой неясно, что считать проигрышем, а что победой. Если моя победа означала поражение родителей, а мое поражение – их победу, то что это вообще за игра такая? И играл ли в нее я сам, или же она была проекцией всего, что мне не нравилось в родителях, и именно это определяло каждый мой шаг?
Отказ от учебы в Израиле поставил бы меня в трудное положение. Но я любил фотографию. С камерой в руках я чувствовал себя сильным. И моя страсть была не какой‐нибудь там формой протеста. Она была тем, чем я хотел заниматься в жизни.
В ту ночь я решил, что буду подавать документы в университеты. Попытаюсь поступить в Нью-Йоркский университет, в колледж Баруха – еврейское название сбивало с толку, но ничего еврейского в самом колледже не было – и, просто чтобы порадовать родителей, в Ешива-университет. Как только я принял решение, в голове вспыхнула мысль, которая повергла меня в ярость: совсем недалеко сладко спят всякие адамы саксы, готовые отправлять в университеты заявки, написанные вместе с родителями, которым только в радость достать кредитку и оплатить любой вступительный взнос, в то время как мне придется все делать самостоятельно, а то и втайне ото всех.
Я заснул спокойно, как засыпает тот, у кого есть четкий план. Мне снился переезд в Нью-Йорк, жизнь без родителей, запах свободы…
– Эзра.
…и пошли они на хер, все эти адамы саксы, которых на свете пруд пруди, а я такой один-единственный, и каждая битва делает меня сильнее, упорнее, неуязвимее, взрослее…
– Эзра.
Я резко проснулся. Сна и слов, звучавших в нем, как не бывало. Карми сидел в своей кровати и звал меня. Я включил настольную лампу и спросил, в чем дело. Потом увидел, что он весь в слезах. Очередной ночной приступ, подумал я. Но на этот раз Карми не старался оставить его в тайне, а размахивал им, как флагом, у меня перед носом.
– Мне плохо.
– Что с тобой?
– Плохо. Смотри, как сердце колотится, – он подошел, взял меня за руку и приложил к своей груди. Бум, бум, бум. Сердце стучало так громко, что мне показалось, будто грудная клетка может взорваться в любую секунду.
– Охереть, – выругался я от испуга. – Сейчас позову кого‐нибудь.
– Нет, – взмолился Карми. – Не надо никого звать!
– Дыши глубже! – Карми разрыдался – мой испуг передался и ему. – Если будешь плакать, станет еще хуже. Постарайся успокоиться. – Я прижал Карми к себе, молясь, чтобы его сердце забилось с нормальной скоростью. – Дыши медленно и глубоко, – повторял я. – Медленно и глубоко.
Прошло минут пятнадцать, прежде чем Карми перестала бить дрожь.
– Тебе уже давно по ночам плохо. Я обычно молчу, потому что знаю, что ты не хочешь об этом говорить, но теперь мне просто придется кому‐то об этом рассказать.
– Мне еще никогда так плохо не было, – принялся оправдываться он.
– Объясни, что с тобой творится. Иначе это будет повторяться снова и снова.
– Не могу.
Я схватил его за плечи и заглянул в глаза:
– Рассказывай!
Карми опустил голову, словно признавая свое поражение, и начал говорить, не глядя на меня. Мистер Тауб хочет вернуться в его жизнь, а он, Карми, готов на все, лишь бы этого не