Возвращение в ад - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи, сколько прекрасных, вызывающих дрожь воспоминаний! Например, как чаще всего по утрам, мы с бабушкой Марией направляемся в городской парк, для меня целый незнакомый мир, ибо для начала он состоит из двух частей; верхний и нижний. В верхнем - две открытые эстрады, напоминающие огромное отрезанное ухо, на которых вечером играют два оркестра - симфонический и духовой; два кинотеатра - открытый, летний, и обычный, куда из-за жары почти никогда не ходили, детская площадка и еще одно особое место, где у специальных таблиц собирались любители футбола. Их почему-то называли "шизофрениками": что бы ни случилось, в любую погоду - здесь огромная толпа, гомон и шумные споры. Но днем мы с бабушкой Марией идем в парк нижний: тут прохлада, много тени, фонтан, струя которого на солнце блестит и кажется сделанной из хрусталя, клумбы с буйным пиршеством цветов. На одной из клумб каждый день цветами высаживали текущее число, мне всегда мучительно хотелось узнать; кто и когда это делает; ибо когда бы мы не пришли - число уже сегодняшнее. Бабушка Мария сразу усаживается с книжкой на скамейку и скоро уже заводит с кем-то очередное знакомство, в отличие от меня она быстро и легко сходится с людьми, я же - "дичок", мне всегда со взрослыми было проще, чем с детьми. В руках у меня, кажется, сачок, на ногах высокие чистые белые гетры и короткие штанишки, и я уже бегу к клумбе: несколько часов я буду играть совсем один, почти от этого не уставая. Хотя сачок у меня для ловли бабочек, бабочек мне почти никогда не удавалось поймать, а если и удавалось, то я их в конце концов выпускал. Честно говоря, я их немного боялся, как говорил мой отец, я "не из храбрых"; и мне действительно было страшно взять такую трепетную матерчатую, почти прозрачную бабочку в руки.
Иногда, сидя на карточках, я застывал, рассматривая какой-нибудь цветок или приглянувшийся мне камешек. Это не бессмысленный транс, дело в том, что я играл "про себя". На камешек можно дунуть, и он тут же превратится в серого дохлого воробушка. Неживая плоть спокойно и тепло лежит в округлости моей ладони; внезапно я чувствую прилив отвращения и кидаю мертвеца в кусты: таково мое погребение. Почти коснувшись земли, оживший воробей-лицедей вспархивает на ветку. Или еще. Помню, как однажды я надавил, на прыщик на колене, и из его головки выполз белый червячок гноя. Я выдавил еще, червячок еще белее высунул свое членистое тельце, скручиваясь кольцами. Я сковырнул корочку с болячкой и увидел в сужавшейся конусом воронке целое скопище червяков: тела, любовно переплетались, обвивали друг друга, образуя клубки, шевелились, иногда поднимая белые головки. Сама воронка была больше коленной чашечки, больше меня и находилась как-то рядом, хотя и продолжала быть моей плотью. Я заглянул туда через край, ощущая зловоние осклизших стенок и омерзение к своей внутренней нечистоте; ногтем пальца, который тоже больше моей руки и острее ножа, я очищал воронку от содержимого, испытывая блаженство облегчающегося человека… Через некоторое время бабушка Мария, обеспокоенная моим изрядным румянцем, потрогала губами мой лоб и обомлела; побежала за градусником: он, оказывается, сильно температурил…
До десяти лет я носил ярлык "мальчика со странностями": даже взрослые беседовали со мной через силу, быстро раздражаясь, ибо я "заговаривался". Я всегда говорил около предмета, а если хоть немного доверял слушателю, то начинал тут же еще и выдумывать. Вероятное в моем рассказе становится возможным, реальный случай давал лишь отправную точку, как в рассказе одного писателя, дерево вырастало из брошенной вишневой косточки прямо на глазах у героя. Причем, я шел не по устойчивому стволу, а выбирал тонкие ассоциативные ответвления, если где-то на середине рассказа я читал недоверие в глазах взрослого слушателя, понимая, что заврался, то только с еще большим упорством продолжал нести околесицу. Почему-то меня никогда не интересовало то, что происходило на самом деле. Вы случайно порезали руку, потоком хлещет кровь, а вы вместо того, чтобы перевязать ранку, принимаетесь за мытье посуды. От этой привычки меня отучили только в школе, когда я понял, что куда лучше быть "просто нормальным ребенком"; но отучили неокончательно, скорее, выдумывание уйдет еще глубже внутрь меня.
А можно вспомнить и то, как я просыпался на кушетке, стоящей в углу большой комнаты, просыпался сам, ибо (так как у меня есть "нервы") спать мне дают, пока я не проснусь, на полную катушку, то есть сколько в меня влезет. Обычно меня будило солнце, добравшееся до второго этажа, либо ветки тополя, которые осторожно - при участии ветра - постукивали в окно. Я открывал глаза и сразу начинал прислушиваться к той тишине, которая, как слепок, чаще всего стоит в квартире, ибо бабушка поутру любит пройтись по базару и магазинам. Однако даже если в доме никого нет, тишина все равно никогда не бывает полной; если прислушаться повнимательней, то можно различить шелестение шин машины, одиноко проехавшей по нашей тихой улочке, или легкое позванивание трамвая где-то за несколько кварталов отсюда; вот внизу обиженной клизмой мяукнула кошка; вот торопливым косноязычным лепетом зашептали листья, возмущенные ветром; тишина всегда разная, хотя и имеет нечто, присущее только ей: это целокупная тишина, принадлежащая только мне. И просыпание никогда не омрачается сожалением, что я почему-то проспал, теперь куда-то опоздаю, что надо спешить и торопиться - время придерживает себя под уздцы, напоминая речку, затянутую льдом. Блаженное, потому к бессмысленное ощущение звенящего в ушах покоя и прострации, непостижимое и безвозвратное, никогда не повторяющееся в дальнейшем, ибо сопряжено оно с иллюзией, что все на свете подождет меня, что я еще успею осуществить все свои крамольные мечты.
А можно вспомнить и наши с бабушкой Марией трапезы, которые с ней, в отличие от мамы, всегда непростые, бабушка Мария обожает церемониал, ибо успела кончить гимназию еще до революции и полна мыслями о важности этикета. Поэтому мне надо сидеть чинно, ни в коем случае - нога на ногу; на тарелке меня ожидает белая салфетка, а иногда на чистой папиросной бумаге своим бисерным почерком, напоминающим выложенные в ряд бусы, бабушка Мария пишет "меню". Она начала это делать еще во время войны, когда время было голодное, еда скудная и однообразная, и чтобы как-то поднять аппетит детям, бабушка Мария писала про варево на воде - "суп Рояль", а про изделие из хлеба - "котлеты "Mapшо" с соусом "Бешамель". Названия варьировались и почти никогда не повторялись, трапеза была такой же церемониальной и строгой: расслабляться было опасно - слабые погибают в первую очередь, говорила бабушкам. После завтрака либо я, либо бабушка убирает со стола и моет посуду; я не был избалованным, меня всю жизнь одевали предельно скромно, никаким плачем я не мог допроситься незапланированной игрушки, и по хозяйству должен был выполнять множество поручений. Просьбы бабушки Маши заключались в такой вежливый и обязательный мундир, что отказаться представлялось невозможным; иногда эта вежливость и обязательность раздражала. Если я начинал капризничать, отказываясь, например, сходить за покупками, бабушка Мария никогда не настаивала, она говорила: "Хорошо, тогда пойду я сама". Это почему-то действовало безотказно, я вскакивал и отправлялся выполнять поручение. Боже мой, сколько было обид! Помню постыдную историю, когда во время обедав ленясь жевать доставшийся мне кусок мяса, я пошел и хитроумно выплюнул его за швейную машинку; бабушка Мария нашла его через пятнадцать минут - была пренеприятнейшая сцена. Или еще. Почему-то у меня был слабый мочевой пузырь, и я часто в постельку делал то, что иногда случается с совсем маленькими детьми; бабушка Мария взялась излечить меня от дурной привычки и каждый вечер, перед сном, обязательно заставляла меня сходить в туалет, называя это "про запас"; и каждую ночь еще раз специально будила, хотя вставать, конечно; не хотелось, но как ее переубедить?
А можно вспомнить и те первые детские велосипедные соревнования, когда я роковым образом и впервые познакомился со временем, соревнования весьма важные, по мысли моего отца, ибо в них репетировалась ситуация удачи, привкус которой должен был опьянить меня, одновременно делая честолюбивым и укрепляя слабое сухожилие моей воли. Помню, как раздался сигнал и как рванулась вперед толпа будущих великих гонщиков, выстроенных у проведенной мелом черты; что есть силы; навалился я на педали, убегающие от меня, не чувствуя ног, а только убийственную жажду победы. Конечно, я был не первый, но, несомненно, среди лидеров, правда, трасса сложна и длинна, она проложена между домами и где-то выходит на окраину; я лечу вперед, но вдруг уже на второй половине пути - то ли камешек, то ли резкий поворот руля, и я совершенно неожиданно качусь через свой велосипед прямо за обочину, в густую траву. Падение больно и мучительно, но главное, я потерял темп; даже если я сейчас вскочу и понесусь дальше, все равно никогда не наверстаю упущенного; мне горько и жалко себя, - все, даже аутсайдеры, проносятся мимо, а я реву, прижимаясь телом к месту своего падениям. Пожалуй, тогда я впервые понял, что такое время; оказывается, его можно упустить, его можно ощущать, как ушибленную коленку: оно течет и исчезает.