Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда действуй.
Подюков подходит ко мне.
— Давай попробуем, — говорит он.
Мне завидно, что он сделал открытие и ему поручил это дело командир.
— Попробуй сам, — холодно отзываюсь я.
Дядя Никита глотает табачный дым и с укором смотрит на меня. Я его понимаю.
— Ладно, давай!
Сережка пробует улыбнуться, но сухие губы лишь вздрагивают да щурятся глаза. Он роется в ящике и достает противотанковую гранату. Мы вставляем запал и уходим в угол.
Семушкину больно — это я вижу по его лицу, но он глазами, одними только глазами может сказать многое. Вот и сейчас сказал нам: «Эх, робята, подмочь бы, да сами видите, какое дело вышло».
До пролома довольно высоко, не дотянуться.
— Лезь на меня, — говорю я Сережке.
Он на мгновение задумывается.
— Подержи, — сует мне гранату.
Я нагибаюсь, он взбирается мне на плечи.
— Товарищ лейтенант, — говорю я, — вы бы отошли.
— Пожалуй, — соглашается лейтенант.
Дядя Никита сам выползает в дверь.
— Давай! — протягивает руку Сережка.
Я подаю гранату.
— Смотри, осторожнее.
— Знаю.
Я руками упираюсь в стену, чтобы не качаться. Что делает Подюков, мне не видно. Он долго копается, пыхтит и что-то шепчет.
— Чеку заело, — наконец сообщает он тихо.
Вот черт возьми! Разожмет ненароком пальцы — и взлетим мы вместе с этими ящиками.
— Ну? — спрашиваю с нетерпением.
— Ну, ну! — передразнивает он.
— Я те нукну, когда слезешь, — ворчу я.
Но вот раздается оглушительный взрыв по ту сторону кирпичной стены; Сережка летит с моих плеч на пол; меня встряхивает, словно я сел на пружину. Крики и стоны слышатся недолго. Я помогаю своему другу подняться. Он скалит зубы, силясь улыбнуться.
Вечером провожаем раненых. С Федосовым уходит Журавский, хотя он не ранен и не контужен. Это нас возмущает, но никто не говорит ни слова. Командование принимает Бондаренко. Перед уходом Федосов обходит нас и каждому пожимает руки.
— Держитесь, хлопцы, держитесь. Главное — надо дать понять фашистам, что даже отдельный кирпич, если он русский, способен сопротивляться. Мне как-то говорил комиссар, — продолжает он, — что Гитлер не сможет объявить миру о падении города, ежели в руках русских будет находиться хотя бы одна комната. Пусть знают, что близок локоть, да не укусишь.
Федосов стискивает зубы и хватается за раненую ногу. Потом он говорит о чем-то с младшим лейтенантом. Тот слушает внимательно, кивая головой.
— Понятно… сделаем все… патронов бы…
Бондаренко как командир менее горяч и решителен, чем Федосов; зато в нем есть какая-то железная выдержка и настоящее хохлацкое упрямство — черточки очень ценные, особенно в нашем положении.
Нам жаль расставаться с Семушкиным, но ничего не поделаешь. Мы тремся возле него, как котята.
— Ну, робята, — говорит он, не глядя на нас, — вот и расстаемся. Один мой наказ: вы головы горячие, зазря на рожон не лезьте. Ты, Митрий, береги Серегу! — Он помолчал. — Вот ведь какая оказия вышла, — продолжает он, — не думал я с вами расставаться… Ну да ведь свидимся еще. Давайте я вас… — Тут он делает неловкое движение руками и обнимает нас обоих вместе.
Потом они осторожно выходят. Впереди Федосов, за ним Журавский, позади наш добрый дядя Никита. Он идет так, точно заглотил штык.
Немцы освещают ракетами подходы к дому. Раненые выжидают момент, когда гаснет ракета, и ныряют в холодную жуткую ночь. Затаив дыхание, мы прислушиваемся к каждому шороху. Но, кроме хлестких порывов ветра да гудения ночных бомбардировщиков где-то в небе, ничего не слышно.
— Прошли, — говорит младший лейтенант.
«Прошли», — думаем мы все.
Я и Сережка еще с четверть часа стоим у дверей, вглядываясь в темноту, изредка прорезаемую разноцветными трассами пуль.
Итак, нас осталось менее двух десятков. Со вчерашнего дня мы ничего не ели. Может быть, сегодня принесут харчи?
Через час к нам действительно приходит комиссар со своим связным и, к общему удивлению, сам батальонный повар дядя Костя. Как им удалось проскочить — неизвестно.
Сережка толкает меня в бок:
— Жратва сама приехала.
Комиссар здоровается и приказывает раздать пищу. Мы окружаем повара тесным кольцом, подставляем котелки.
Весь наш оставшийся гарнизон как-то сам разделился попарно. Один из пары получает пищу, другой стоит на посту. Комиссар о чем-то говорит с младшим лейтенантом в дальнем углу. Хотя у нас темно, все же я вижу, как Бондаренко кивает головой. На его лице играют отсветы еще тлеющего в коридоре пожара, они просачиваются через баррикаду. Мы уже привыкли к дыму и нам кажется, что он даже чуточку греет. Костя чихает и утирает слезы. В придачу к жидкой болтушке из муки мы получаем по сухарю. Теперь во всех углах вестибюля стоит хруст и чавканье.
После раздачи «обедо-ужина» Костя подходит к нам.
— Эх, ребятки, — вздыхает он. Потом достает из кармана два сухаря и сует нам.
— Проскочили наши? — спрашиваю я.
— Проскочили, — говорит повар.
— Как там на берегу?
— Туговато. Фрицы втемяшились было между нами и «Октябрем». Прогнали, но проскочить трудно, стерегут!
Один сухарь мы откладываем на завтра, остальное съедаем тут же.
— В термосе ничего не осталось? — спрашиваю я Костю.
— Нет, милые, все до капли.
Костя с сочувствием смотрит то на меня, то на Сережку и чихает. Комиссар обходит всех. За ним идут его связной и Бондаренко.
— Ну, орлы, — подходя к нам, говорит он, — держимся?
— Держимся, товарищ комиссар.
— И то вижу. — Он помолчал. — Ну вот что, хлопцы: унывать рановато. — Тут он улыбнулся. — Не сегодня-завтра все обернется в нашу пользу. Это не слова, не утешение, а истина, которая наверняка уже в действии. Нам остается одно — держаться всеми силами, любой ценой. Пусть даже одну комнату и ту надо защищать. Пусть видят фрицы, что мы не сгибаемся под тяжестью невзгод. Вы, наверное, думаете: вот, мол, пришел комиссар, поболтает, поболтает и уйдет.
— Мы этого не думаем, товарищ комиссар, — спокойно говорит Сережка.
— Ну и добре. Комиссару тоже нелегко, товарищи.
— Мы это видим, — вставляю я. — Здорово вы их от берега шуганули.
Комиссар улыбается.
— Каждому свое: вам этот дом защищать, нам берег, а дело наше единое. Ежели наша партия сказала, что быть на нашей улице празднику, — значит, так оно и будет. Вино вы пьете? — неожиданно спрашивает он.
— Как придется.
— Когда подают.
— Вот-вот. Значит, мы с вами в каком-нибудь кафешантане на какой-нибудь берлинской Фридрихштрассе выпьем еще за нашу победу. Согласны?
— Согласны, товарищ комиссар! — выпалили мы оба.
— Вы, кажется, оба комсомольцы?
Мы кивнули.
— Вот, друзья, какое дело. На вас вся надежда, с вас и спрос. Будьте достойны этого звания.
— Есть, товарищ комиссар!
— Ну, добре. Поговорите с товарищами, объясните им обстановку и… духом не падайте — это основное!
Когда они ушли, Сережка спросил:
— Почему это все связные такие трусы?
— Откуда ты взял?
— Видел бы, как комиссаров связной головой ворочал во все стороны, словно все винтовки немецкой армии метятся в его лоб. Ни дать ни взять — второй Журавский.
— А, черт с ними!
После разговора с комиссаром и Костей все мы становимся веселее. Одни похрустывают сухарями, другие, прикрыв ладонями огоньки, попыхивают цигарками. Я тоже сворачиваю папиросину и по-заправски вдыхаю теплый дым махорки.
«Есть еще порох в пороховницах», — думаю я, выпуская из ноздрей толстую струю дыма. Запах табака наводит на размышления о тыле, о доме, о мирной жизни. Но я упорно отказываюсь думать о том, что кажется теперь далеким и неповторимым прошлым. К чему? Если ты солдат — думай о солдатском, коль дозволяет время. А эти картинки, образы и все прочее гони от себя. Они не успокаивают — наоборот, бередят сердце и душу, делают солдата мягкотелым и сентиментальным.
Чувствую, как за последние месяцы загрубела душа и даже мысли. Ну и пусть. Придет время — может быть, отойдет. Может быть…
У Сережки слипаются глаза. Он с трудом удерживает отяжелевшую от дремоты голову. Беру его за руку, он непонимающе смотрит на меня.
— Всхрапни, — говорю ему.
Он опускается тут же возле окна. Знаю наверняка, что он уже не почувствовал прикосновения к холодному полу, усыпанному острыми осколками стекла и кирпича. Теперь он далеко, может быть — дома…
Сворачиваю новую цигарку и раскуриваю от старой. Какой-то дурак сказал, что это вредно. Вероятно, он не знал, что нам, солдатам, придется удерживать непокорные веки, только безотрывно затягиваясь плохим табаком, дым которого слезит глаза, щиплет в горле.