Любовь и испанцы - Нина Эптон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какую еще роль может играть женщина в жизни такого мужчины, если не роль матери, бледного подобия Божией Матери? «Для женщины любая любовь — материнская»,— писал Унамуно, на дух не выносивший славословий в пользу чувственности своего друга-романиста Фелипе Триго. Философ не мог понять смысла этих излияний. «Суть дела состоит в том,— писал он Триго,— что ты родом из Эстремадуры, а я — баск; с каждым днем я все более убеждаюсь, что главная проблема Испании — этническая. Поток чувственности способен только обессилить наш народ».
Фелипе Триго писал свои малоправдоподобные романы в начале двадцатого века. Никто уже не помнит ни его самого, ни его попыток «заставить Венеру воссиять великолепием Непорочного Зачатия»,— но он исходил из самых лучших намерений, и кое-что из сказанного им было вполне разумным. Он сокрушался по поводу malentendu[36], которые преследуют мужчин и женщин с тех пор, как они оставили сады Эдема, говорил о гармонии их тел и дисгармонии разума; осуждал экстремистские взгляды испанцев на любовь как на животную похоть либо абсурдное целомудрие. «Любовь станет возможной,— писал он,— когда женщина получит такое же образование и те же свободы, что и мужчина. Женщина станет свободной, когда не будет более нуждаться в мужчине, который бы ее содержал». Пио Бароха не питал подобных иллюзий о своих соотечественницах. «Они желают получить все преимущества [эмансипации],— писал он,— но не похоже, чтобы готовы были отказаться от «вечной женственности». Не пожертвовав ею, они не смогут наладить отношения с мужчинами. Эта вечная женственность — лишь притворство... Женщина лицемерна от природы, а католическая религия еще более все осложнила. Исповедник похож на кальмара, который, зачернив вокруг себя всю воду, исследует ее под микроскопом...»
Дон Жуан родился в Андалусии — провинции, в которой, как говорят, больше всего гомосексуалистов; кроме того, в этой части Испании о любви поют и сочиняют музыку более, чем в любой другой. Это страна гитар и серенад, относящаяся к чувствам, как к скоротечным ритмам, где с сексом расправляются в яростном эротическом танце. В этой атмосфере любовь становится чем-то театральным, обыденным ритуалом или предлогом для дуэли. Она декоративна и поверхностна, как орнамент на иберийских вазах.
Дьявол в Испании, как и повсюду, в ту вулканическую, фанатичную эпоху был сексуальным козлом отпущения. Проходили серьезные дискуссии о том, как следует изображать его на картинах. Право дьявола на рога и хвост подверглось строгому испытанию, и в результате первые были по справедливости — на основании видения святой Тересы — оставлены у него на голове, а последний считался лишь вероятным, хотя и не бесспорным, отростком падшего ангела.
Инквизиция разоблачала колдуний, продававших своих юных дочерей, и обвиняла их в браке с дьяволом. Празднества в честь святого Иоанна, святого Петра, святого Иакова и даже в честь Пресвятой Девы служили благовидным предлогом для устройства оргий, особенно в отдаленных районах, где все еще процветало язычество. По словам Бернардо Баррейро, поверье о связи дьявола с проституцией использовали в своих целях местные seigneurs[37], которые наряжались чертями и в этом обличье перепортили многих юных деревенских дев. Баррейро описывает несколько таких случаев, утверждая, что «браки между дьяволом и деревенскими девушками были широко распространены в Галисии». Жертвы этих оргий почти всегда становились проститутками, и позже, если им не везло, попадали в руки властей и клеймились как колдуньи.
Колдовство сумело проникнуть даже в монастыри. У двух монахинь Королевского монастыря святой Клары де Алларис в Галисии в 1637 году возникли неприятности с Инквизицией, проведавшей о том, что они читали заклинания и выражали желание покинуть обитель. Зачинщицей скандала стала юная девушка, племянница одной из этих монахинь, которую воспитывали в монастыре до свадьбы. Кем был ее novio? Никто этого не ведал — даже сама девушка, поскольку о браке договорились родители,— но ей так хотелось узнать имя суженого, что она уговорила монахинь обратиться за помощью к одной надежной местной колдунье. Согласно официальным документам, старая карга потребовала от сестры Бернарды де Новоа-и-Табоада молиться святому Петру, а другую монахиню заставила погрузить ногу в ведро с холодной водой и произнести слова: Revela oculos meos[38]. Второй монахине пришлось пройти по кругу, восклицая: Abincola Sancti Petri[39], в то время как третья держала зажженную свечу. Все это было сделано, но долгое время ничего не происходило, пока наконец, проведя в этих неудобных упражнениях почти всю ночь, сестра Бернарда и ее спутницы не увидели — или решили, что увидели,— «на поверхности воды белый лик, возникший под гром барабанов». На привидении была надета странная шляпа.
По прошествии нескольких месяцев из Ла-Коруньи прибыл лейтенант, носивший шляпу того же фасона, что и ночной призрак в воде; он увез из обители племянницу монахини и женился на ней. Все это, видимо, произвело на святых сестер весьма сильное впечатление, и они, как говорят, заявили, что «предпочитают монашеской жизни замужество», и попросили двух колдуний помочь им незаметно выбраться из монастыря. Кто-то их выдал, и 23 октября 1636 года этих двух монахинь арестовали и отправили в Сантьяго. Их допрашивал трибунал Инквизиции, размещавшийся на том месте, где в наши дни стоит Отель Компостела. Дело слушалось in camera[40], и монахинь в конце концов отослали обратно в монастырь, потребовав от них шесть пятниц подряд поститься, а после этого каждую пятницу приносить покаяние. Видимо, легкость наказания и желание избежать ненужной огласки объясняются тем, что монастырь пользовался широкой известностью и многие монахини в нем происходили из знатных родов.
Это была эпоха «иллюминатов»{106}, то есть эротических псевдомистиков, и сексуальной вседозволенности.
В своей пьесе No Hay Peor Sordo[41] Тирсо де Молина упоминает о том, как трудно было найти doncella[42], сохранившую свою девственность. В La Tia Fiugida[43] Сервантес приводит список «восстановителей девственности» того времени. Тогда существовали не только донжуаны, но и донжуаниты, и о нарушении женщинами супружеской верности пишут Вилламедианс, Лопе де Вега, Гонгора{107}, Забалете, Киньонес Бенавенте, Салас Барда-билло и, конечно, остросатирический Кеведо{108}. (Его обычно называют женоненавистником, однако в одном случае он оказался настолько галантным, что пришел на помощь некоей даме в церкви святого Мартина в Мадриде. Дама истово молилась, когда внезапно к ней подошел какой-то мужчина и безо всякой видимой причины дал ей сильную пощечину. Кеведо рванулся вперед, схватил нападавшего и выволок его из церкви. Немедленно засверкали шпаги, и Кеведо пронзил своего противника насквозь. Несколькими часами позже тот скончался от ран. Когда стало известно, что погибший занимал довольно значительное положение, Кеведо тайно скрылся во дворце своего друга Осуны, вице-короля Неаполя. В те годы Хуртадо де Мендоса написал сочинение Во славу рогов, а Кеведо — От одного рогоносца другому.
Глава шестая. Кровь и честь
Рохас Соррилья{109} в своих пьесах о жизни зажиточных буржуа в Мадриде описывает людей, не имевших никакого иного занятия, кроме флирта, и рассматривавших противоположный пол как основной объект развлечения. В пьесе Sin Honra No Hay Amistad[44] донья Хуана вскрывает письма от шестерых из множества своих поклонников, отпуская о каждом из них презрительные замечания. Брак она считает чисто коммерческим предприятием. Дуэли были широко распространены, и люди дрались по малейшему поводу; в страстях, разгоравшихся вследствие конфликта между любовью и честью, любовь побеждала редко. Крупнейшим истолкователем понятия «честь» считался Кальдерон. Он превратил в добродетель то, что в действительности было всего лишь преувеличенным самомнением. По мнению Кальдерона, земная любовь мешает поиску религиозного идеала, и плотские соблазны приносят человеку наихудшие беды. Его женщины подобны женщинам Вагнера; они не уступают мужчинам даже в военной доблести.
Это гипертрофированное чувство чести, равносильное гордыне, по-видимому, сводится к самолюбованию, свойственному испанцам. Оно еще не исчезло, хотя другие характерные черты семнадцатого века — как обостренное чувство ревности,— похоже, уже изжиты из их характера. Любопытный пример этого amor ргорло[45] приводится в книге о Наварре, написанной наваррцем всего несколько лет назад{110}. Ирибаррен рассказывает, как нестерпимо бывает для жителя Тафаллы получить прозвище fato, то есть хвастуна. Однажды парень, принимавший участие в фиесте, ворвался в дом деревенского старосты, спасаясь от группы молодых людей, преследовавших его; он только что ранил ножом одного из них. «Что случилось?» — спросил его хозяин дома. «Я убил человека»,— ответил мальчик, положив на стол окровавленный нож. «И что же ты собираешься теперь делать, desgradado[46]?» — «Я сдамся Guardia Civil{111}, как только смогу это сделать».— «Но ведь ты никогда не был таким уж драчливым!» — «Нет, но он сам напросился. Мы поспорили о том, не пригласить ли нам на фиесту в следующем году оркестр, а не волынщиков. И тут мы оба завелись. Он оскорбил моего отца, но я молчал. Он сказал бог знает что о моей матери, но я не произнес ни слова. Он перед всеми оклеветал мою сестру, но я только закусил губу и продолжал молчать. Но затем, дон Вентура, он назвал меня fato — и кровь бросилась мне в голову».