Владлен Бахнов - Владлен Ефимович Бахнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз уж всплыло тут имя Архангельского, не могу не сказать, что Владлен Бахнов был одним из очень немногих русских пародистов советского периода, продолживших— и на том же уровне вкуса и мастерства — то, что так блистательно начал этот «пародист № 1», как справедливо назвал его однажды другой классик жанра — Александр Раскин.
Об этом я мог бы говорить долго и подробно, но это — тема серьезной статьи, а я, как уже было сказано, пишу не статью, а воспоминания.
* * *
В начале 60-х я работал в «Литературной газете», главным редактором которой тогда был Сергей Сергеевич Смирнов.
Сергея Сергеевича от всех других главных редакторов, с которыми мне приходилось иметь дело, отличало одно качество, не изменявшее ему никогда: он был доступен. В его кабинет всегда можно было войти запросто, в любое время рабочего дня. Даже если в этот момент он говорил по вертушке с секретарем ЦК. (Был однажды со мной такой случай.)
Каково же было мое изумление, когда в один прекрасный день, пытаясь, как обычно, толкнуть дверь редакторского кабинета, я наткнулся на запрещающую реплику секретарши Милы:
— К нему нельзя.
— ???
— У него юмористы.
Вскоре про эту странную слабость главного редактора уже зналивсе сотрудники.
Раз в неделю за длинным столом, предназначенным для заседаний редколлегии, поминутно остря и подтрунивая друг над другом, рассаживались самые знаменитые юмористы столицы: Александр Раскин, Никита Богословский. Зиновий Паперный, Владлен Бахнов, Морис Слободской… На столе стояли скромные яства: печенье, конфеты, чай, иногда и другие напитки — все это покупалось на личные средства главного редактора. Сам же главный редактор сидел не в своем редакторском кресле во главе стола, а где-то сбоку-припеку и держался в высшей степени скромно. Пожалуй, даже подобострастно. Чувствовалось, что юмористы представляют в его глазах лучшую, достойнейшую часть человечества.
Пили чай (или что-нибудь другое), закусывали конфетами. И читали только что сочиненные фельетоны, пародии, эпиграммы. Когда кому-нибудь случалось прочесть что-нибудь особенно удачное, особенно смешное, лица юмористов каменели. Не дрогнув ни единым мускулом, кто-то ронял:
— Смешно.
Иногда даже:
— Очень смешно.
Смеяться или хотя бы улыбаться удачным шуткам, очевидно, считалось у юмористов-профессионалов дурным тоном. А все они были профессионалы самого высокого класса. И остроумие у них у всех было профессиональное. Их мозги были словно натренированы на то. чтобы по всякому поводу, а иногда даже и без повода, выдавать «на гора» остроты — одна другой смешнее. И надо признать: острили они хорошо. Даже замечательно. И эти их профессиональные остроты никогда не казались искусственными. вымученными.
Погружаясь в атмосферу царящего на этих посиделках бьющего ключом остроумия, я испытывал истинно художественное наслаждение. И все-таки нет-нет да и приходили на память хрестоматийные строчки Блока:
И каждый вечер за шлагбаумами.
Заламывая котелки.
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Остроумие Владика было совсем другого рода. Он острить не старался, как частенько делали это его собратья по цеху, не забывавшие, что им надо время от времени поддерживать свою профессиональную репутацию: остроумие было естественным проявлением его человеческой натуры.
Известно, что художник (поэт) мыслит образами. Именно мыслит таким вот особенным способом, а не облекает свои мысли в образную форму. Вот так же и Владик: он не облекал свои мысли в форму остроты. Он мыслил остротами.
* * *
В последние годы его жизни мы — вечерами — часто гуляли с ним по переулкам и закоулкам, пролегающим меж нашими кооперативными домами на Аэропортовской. Гуляя, естественно, разговаривали.
Однажды разговорились на самую больную для него (отчасти и для меня тоже) тему: о гибели любимого жанра — литературной пародии. Сетовали на то. что нынешние пародисты пишут, в сущности, не пародии, а растянутые эпиграммы, стихотворные фельетоны, поскольку пытаются пародировать пустоту: прозаиков и поэтов, у которых нет ни своего голоса, ни своей манеры, ни своего, индивидуального, узнаваемого стиля.
Главным губителем жанра при этом мы дружно называли самого знаменитого, да, пожалуй, и самого одаренного современного пародиста.
Владик в том разговоре был более резок, чем я. Резок настолько, что в какой-то момент мне вдруг захотелось вступиться за изничтожаемого им «пересмешника».
Я сказал:
— Вообще-то ведь он человек талантливый.
Владик мгновенно отреагировал:
— Когда больше нечем взять, берет талантом.
В другой раз, когда вот так же мы медленно прогуливались мимо гаража и Литфондовского детского сада, к нам подошел кто-то из собратьев по цеху и рассказал о том, что произошло в тот день на очередном пленуме Правления Союза писателей СССР.
Первый секретарь Союза Георгий Мокеевич Марков во время доклада вдруг почувствовал себя худо. У него слегка закружилась голова, и он чуть было не потерял сознание. Но тут из президиума быстренько подскочил к трибуне Герой Советского Союза В. Карпов и, деликатно отведя Георгия Мокеевича в сторонку, заступил на его место и дочитал доклад до конца.
Сообщив нам все это, очевидец вышеизложенного события высказал уверенность, что наверняка именно Карпов будет теперь назначен первым писателем страны. (Так оно впоследствии и оказалось.)
Выслушав этот рассказ, Владик со смехом констатировал:
— Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца.
А вот еще одна, мгновенно ставшая знаменитой, его реплика.
Дело было в начале девяностых, в самый пик начавшегося у нас рыночного бума. На всем пространстве нашей улицы — от нашей подворотни аж до самого Ленинградского проспекта — выросли ряды новеньких палаток, в каждой из которых красовалась целая батарея бутылок с яркими импортными этикетками (продавать спиртное в палатках тогда еще не возбранялось).
Разговор, естественно, зашел о том, что все эти этикетки — фальшивые. «Киндзмараули» — никакое не «Киндзмараули», а весьма сомнительной пойло, пить которое противно, а может быть, даже и небезопасно.
Общую ситуацию я. тем не менее, оценивал положительно и бурное развитие даже такого ублюдочного рынка радостно приветствовал. И выразил по этому поводу резкое несогласие с только что прочитанным мною в каком-то из московских журналов четверостишием моего друга Володи Корнилова:
Кончилась литература.
Но жизнь обрела размах:
Во всех ларьках политура
В импортных пузырях.
Я осуждал Корнилова за это четверостишие. Я говорил, что лиха беда — начало. Что со временем все устаканится. И литература вовсе не кончилась, а будет продолжаться. И этот дикий наш рынок постепенно превратится в цивилизованный.
— Да, да, —