Работы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное приемлемое в данном случае утешение – сдержанное примирение с красотой. Оно открывает для нас, что настоящей ценностью в жизни обладает лишь стремление к добродетели. Мазохизм – величайший и изощреннейший враг искусства. Нелегко изобразить смерть – действительную, а не фальшиво приукрашенную. Даже Толстому в «Смерти Ивана Ильича» это не удалось в полной мере. Великие картины смерти в мировой литературе весьма редки, но они с образцовой ясностью демонстрируют, как искусство укрепляет наши силы, сопоставляя (часто – почти отождествляя) практическую незаинтересованность и нравственную ценность. Гибель Патрокла, смерть Корделии, Пети Ростова… Нас окружает только тщета, важно со всею ясностью это осознавать и должным образом реагировать, то есть – воспринимать реальность как нечто неотделимое от добродетели. Возможно, одно из величайших достижений – способность сопрягать понимание абсолютной обреченности на смерть не к трагическим, но к комическим началам: Шеллоу и Сайленс[661], Степан Трофимович Верховенский[662].
Итак, искусство – вовсе не способ отвлечься от реальности, нечто необязательное, второстепенное, но наиболее поучительный из всех видов человеческой деятельности, где моральность становится по-настоящему зримой. Понимание искусства предполагает осведомленность об иерархии ценностей. Существуют разные степени совершенства: вершины и недостижимые пики, – даже Шекспир небезупречен. Подлинно благое искусство, в отличие от искусства недоброкачественного, от «хеппенингов», есть нечто внеположное нашему сознанию. Мы подчиняемся его власти с чувством самозабвенной любви и сострадания[663].
Искусство дает нам тот единственный в своем роде орган чувств, благодаря которому неизменное и незыблемое оказываются совместимыми с бренным; именно это ощущение, – независимо от того, является ли оно визуальным, нет ли, – являет нам те свойства мира, которые недоступны нашему тусклому, ложно-мечтательному, подобному сну наяву обыденному самосознанию. Искусство словно бы пронзает завесу, сообщает подлинный смысл идее реальности, минуя поверхностную ее кажимость, демонстрирует ее подлинное обличье перед лицом случайности и смерти.
Платон настаивал на том, что красота может быть исходным началом добродетельной жизни, по поводу же искусства он испытывал немалые сомнения. В этом могучем уме непримиримо и изнурительно боролись друг с другом художественное и сакральное. Платон поддавался очарованию своих юных любимцев, но отвергал красоту в природе и в искусстве. Он пришел в конце концов к убеждению, что всякое искусство по сути своей дурно, что оно есть не что иное, как самоутешительная выдумка, искажающая облик реальности.
В контексте теории идей (эйдосов) Платон судит о природе, по крайней мере, под знаком сомнения в ее подлинности. Существуют ли идеи нечистот, волос, грязи? Если да – природа могла бы быть возвращена в область подлинного, правдивого видения. (В категориях Платона, мое предшествующие соображения, разумеется, предполагают существование этих идей).
Другой, значительно чаще упоминающийся у Платона путь к благу исходит из τέχνη, т. е. связан с ремеслами, естественными науками, различными видами интеллектуальной деятельности (исключая искусства). Это – путь разума, причем нетрудно показать, что интеллектуальные занятия – суть одновременно и занятия моральные. Существуют важнейшие промежуточные идеи, устанавливающие связь между нравственным поведением и иными, на первый взгляд, совершенно несхожими видами человеческой деятельности. Эти идеи, пожалуй, наиболее очевидным образом проявляют себя именно в связи с τέχνη. В их число я включаю справедливость, ответственность, правдивость, реализм, скромность, а также решительность (как способность отстаивать истину) и любовь (как преданность либо страсть, лишенную чувственности и себялюбия).
Идея τέχνη, по мысли Платона, наиболее важна для математики, в силу ее точности и отвлеченности. Я буду приводить примеры из более близкой мне области – лингвистики. Если я, к примеру, изучаю русский, то неизбежно сталкиваюсь с некоторой устойчивой языковой структурой, с которой волей-неволей приходится считаться. Задача, стоящая передо мной, исключительно сложна, конечная цель – далека, а возможно – и вовсе недостижима. Мои усилия постепенно проясняют нечто существующее независимо от меня. Прилежание вознаграждается знанием объективной реальности. Любовь к русскому уводит меня прочь от собственной персоны к чему-то другому, внешнему – такому, что мое сознание не в силах его полностью охватить, поглотить, отменить. Честность и скромность, необходимые в данном случае обучающемуся, состоят в приобщении к скромности истинного ученого, который обязан не допустить и мысли о том, чтобы проигнорировать факт, не укладывающийся в его теорию.
Конечно, иногда правила τέχνη могут и не соблюдаться: ученый должен вовсе отказаться от исследования тех или иных проблем, если знает, что его открытия могут быть употреблены во зло людям. Но помимо особых случаев, исследование есть не что иное, как упражнение в добродетели, развитие способностей, прояснение пути к пониманию основополагающего отношения добродетели к реальному миру.
Я полагаю, что с помощью правил τέχνη мы могли бы с наибольшей ясностью усмотреть природу идей, для морали основополагающих: справедливости, правдивости, смирения. Мы можем следить также за развитием этих идей в их взаимосвязи друг с другом – так то, что первоначально выглядит как [математическая] точность, в конечном счете предстает в качестве мужества либо даже любви к ближнему. Развивая в себе языковую интуицию [Sprachgefühl][664], мы развиваем на самом деле благоразумное почтение к другим.
Умственная дисциплина призвана сыграть ту же роль, которую мы ранее приписали искусству; она способна расширить границы воображения, увеличить интенсивность видения, усилить способность суждения. Платон делает математику царицей τέχνη, он рассматривает математическую мысль в качестве силы, ведущей сознание за пределы материального мира, позволяющей воспринять реальность иного, высшего порядка, вовсе не напоминающую поверхностную обыденность. И другие научные дисциплины – историю, филологию, химию – также можно было бы рассматривать в качестве новых областей знания, указывающих на новую реальность, скрытую за поверхностной видимостью. Штудирование этих наук есть не только упражнение в добродетели, но и преддверие духовной жизни. Однако – именно преддверие, а не жизнь духа как таковая, – ибо интеллект, не продвинувшийся далее указанных пределов, не в силах достигнуть полноты добродетели.
Перейдем теперь к главной теме моих рассуждений – к идее Добра. Следуя платоновской образности, можно сказать, что Красота и τέχνη представляют собою некий крупно начертанный текст. Тогда Добро – гораздо менее отчетливый, но по сути своей весьма сходный текст, как бы написанный мелкими литерами. Как в интеллектуальных занятиях, так и в наслаждении искусством, природой мы открываем особую ценность нашего умения отстраняться от собственного Я, приобщаться к адекватному, справедливому видению мира. При этом воображение служит уже