Восстание - Юрий Николаевич Бессонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зима в том году была лютая, в крещенские морозы температура держалась не выше 30 градусов, а ночами падала до сорока.
Как всегда при отступлении, привалы были короткие и тревожные. Чтобы оторваться от противника, отходили ночами, останавливались на отдых в лесах, предварительно выставив во все стороны заслоны и полевые караулы.
Кругом пошаливали кулацкие банды, осмелевшие настолько, что отваживались нападать даже на большие воинские отряды.
В сводном отряде, который отступал вместе с 29-й дивизией, служило много уральцев. Были среди них и екатеринбургские рабочие — бывшие красногвардейцы заводских дружин, которые под ударами чехов и белогвардейцев полковника Войцеховского в июльские дни 1918 года оставили город и с боями отступали до самой Перми.
На привалах у костров екатеринбуржцы земляки обычно собирались вместе и, пока грелся чай, заводили одни и те же беседы: об оставленных в заводском поселке семьях, о товарищах, которые не успели уйти из города с Красной гвардией, о прежней жизни и о том времени, когда все они снова, разгромив белых, вернутся на свои родные заводы.
Однако в этот день никто из собравшихся у костра и не обмолвился о скором возвращении домой, словно сдача Перми и последнее отступление навеки разделили всех и с Екатеринбургом и с родным рабочим поселком.
Бойцы подходили к костру, молча составляли винтовки в козлы, собирали валежник — каждый свой взнос в артельный костер; ставили поближе к пламени солдатские котелки со снегом, протягивали над теплым дымом красные помороженные руки, грели колени и садились кружком, безмолвно глядя в огонь, словно хотели сжечь на нем все свои думы.
Костер разгорался медленно. Сырой валежник тлел, исходя дымом, и только кой-где в куче хвороста проглядывали, тухли и снова появлялись синеватые перья огня.
— Пока разгорится, глядишь, и подъем будет, — сказал пожилой красноармеец, одетый в прожженную короткую шинель. — А портянки бы непременно посушить надо… — Он в раздумье поглядел на свои порыжелые обледеневшие сапоги и покачал головой.
— Разгорится, не все тлеть, — сказал сидящий рядом боец в узком, лопнувшем по шву полушубке. — Ты, Артамоныч, не тужи — успеешь. Ночь длинная…
— Много ли их, ночей-то, спокойно прошло? — сказал Артамоныч, но все же более решительно посмотрел на свои сапоги.
Кто-то пошевелил ногой кучу хвороста, и огонь, выбросив густой клуб дыма, вспыхнул ярче. Затрещали валежины, и вдруг со всех сторон обозначились невидимые прежде деревья. На черных лапах елей зарозовел снег.
Там и тут загорались новые костры. Темная стена леса отступила, и он сразу поредел. В красноватом дыму двигались люди в шинелях с поднятыми воротниками, в коротких, с обрезанными полами, крестьянских шубах, в стеганых ватниках. Поблескивали острия штыков, и роем красных мух взмывали искры к черному небу.
Артамоныч поглядел по сторонам и, кряхтя, стал снимать негнущиеся сапоги. Но стянув до половины один, он тревожно оглянулся и спросил:
— А левее-то нас, товарищи, кто есть сегодня?
— Есть, как не быть, — помешивая прутом в котелке, ответил молодой красноармеец.
— Или лыжники?
— Волки, дядя…
Артамоныч невольно обернулся и посмотрел на север. Там, за поредевшими деревьями опушки леса, лежала непроницаемая темень и в ней мерцали, действительно похожие на волчьи глаза, две звезды.
— Так нас и обойти недолго, — сказал Артамоныч и подтянул вверх голенище снятого было сапога. — Что им помешает? Видать, до самого до крайнего севера, кроме нас, тут никого нет… Как ты, Кичигин, думаешь? — спросил он красноармейца в лопнувшей шубе.
— Видал я, к северу от нас взвод лыжников пошел, — сказал Кичигин. — Если что, предупредят, босым воевать не заставят.
Артамоныч, опустив голову, долго глядел в костер, потом вздохнул и снова принялся разуваться. Снял сапоги, размотал портянки и, расправив, протянул их над огнем. От портянок повалил желтый едкий пар.
Костер разгорался, и становилось все жарче. Отогревшись, бойцы принялись за хозяйственные бивуачные дела: кто сушил портянки, кто, задрав рубаху, бил засуетившихся от тепла вшей, кто пил кипяток, пил без хлеба, потому что стограммового пайка никому до вечера не хватало.
— Если еще недельку так отступать будем, ноги, ей-богу, не выдюжат — откажут, — сказал Артамоныч, отодвигая от жара нагоревших углей свои голые опухшие ноги. — За сутки тридцать верст, да еще на эдаком морозе… — Он пошевелил пальцами ног и внимательно посмотрел на них, словно на глаз определяя, сколько времени еще они могут служить ему. — Хоть бы знать, куда идем, где конец, а то и этого ладом не знаем. Чистое безобразие, что начальство думает? Спроси у начальника дивизии: куда, мол, товарищ, идем? Не ответит, ей-богу, не ответит. Будь порядок — не пройти белым, что у нас сил не стало? Я солдат старый, я понимаю…
Артамоныч помолчал, разминая подсыхающую портянку, но, очевидно, невысказанные мысли мучили его и он заговорил снова:
— То вперед, то назад, то вправо, то влево, то наступай, то отступай, то противника держи, то от него сломя голову беги… Суета одна и вред. В больших штабах люди сидят, что делают? Нет, если сил не хватает и отступать приходится, ты позицию заранее подготовь, оборудуй, как надо, и по плану на нее войска отводи. Да чего там говорить, Пермь и ту оборонить не сумели, считай без боя сдали, так — ходом прошли…
Он вздохнул и замолчал. Молчали и другие бойцы. И все глядели в черный сгусток тьмы за деревьями, освещенными огнями костра, глядели в ту сторону, где была оставленная Пермь. И, может быть, каждый сейчас вспоминал страшный день 24 декабря.
Ни накануне, ни даже утром в день сдачи Перми никто еще не верил, что город будет оставлен. Говорили, будто в город подтянута многочисленная артиллерия, построена крепкая оборона и прибыли крупные пополнения. Красноармейцы шли с уверенностью, что под Пермью противник будет разбит и отброшен назад. И только в