Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение» - Владимир Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, ни Чехов, ни его герои к таким гигантам веры не принадлежали. Да и мучения их были совсем другого рода.
Время Чехова было уже началом русского ренессанса. Чехов чрезвычайно заботился о безупречности формы, о художественности своих творений – и это до крайности раздражало «критиков» из лагеря «светлых личностей». Но этого мало. Чехов затронул такие темы, которые, несмотря на веяние ренессанса в его эпоху, считались все же «запретными». Например, в повести «Рассказ неизвестного человека», где изображена гибель человеческой души, один из важнейших мотивов заключается в том, что подпольным революционером, принадлежащим к разряду так называемых «борцов», «овладевает раздражающая жажда обыкновенной обывательской жизни». Здесь поставлен в очень осторожной, но вполне отчетливой форме тяжелый и страшный вопрос, раньше уже поставленный и решенный Достоевским в «Бесах». Это – вопрос о расчеловечении революционеров (позитивистов, материалистов и атеистов) и о превращении их в лишенных пола и вдохновения «старых чертей» (несмотря на молодые годы), в которых умерло все человеческое и от которых отнято все, кроме жажды всеобщего опустошения, порабощения, опошления и убийства всех, кто не похож на героев из «Что делать?» Чернышевского.
Итак, в «Рассказе неизвестного человека» вопрос поставлен так: хотя «обыватель» в общем «несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг» (Откр. 3, 17), все же он хотя и «дробь», но «человеческая дробь»; а значит, и его радости и страдания, хотя и ничтожны, но «человечески ничтожны». Отсюда вывод: революционер-позитивист, материалист, атеист – ниже обывателя, до которого ему еще надо дорасти. Повторяем: здесь имеется в виду тот революционер, который стремится огнем и мечом насаждать атеизм, материализм (или позитивизм, что то же самое), лишить человека всех его подлинно творческих перспектив, вывести из мира красоту, убив человеческую личность и ее свободу в муравейнике двуногих, в безликом коллективе.
От этого с ужасом отшатнулся революционер в «Рассказе неизвестного человека». И это было одним из веяний теплого и ароматного ветра русской весны, русского ренессанса – после холодной и долгой жестокой «красной зимы» – идеологического террора «светлых личностей».
Огромное большинство чеховских мелочей посвящено изображению разных вариантов человеческого измельчания на почве вообще греховной мелкости человека, его серости и отсутствия в нем каких бы то ни было не только перспектив, но даже желания изменить свою участь и строй своей души. Удивительно ли, что «работа» «светлых личностей» не находила среди этой мелюзги никакого отпора. Им только и оставалось, что перекрасить эту серую мелюзгу в красный цвет – вот красный муравейник коммунизма и готов, ведь содержание по существу тут и там одно и то же: его вообще нет, нет никаких перспектив, никаких дерзаний. В общем – «человек в футляре».
В небольшом рассказе «На переправе» Чехов изобразил полное замирание души обывателя, такого же типа, как в конце «Обыкновенной истории» Гончарова. На этот раз взяты не «петербургские верхи», но самые грязные низы из простонародья. Здесь некий Семен – типичный великоросс, которому противопоставлен духовно не умерший и люто страждущий татарин. Этот татарин не может простить мужику Семену его самодовольства, его духовной смерти и, не находя выхода своему отчаянию, плачет и воет, как собака на могиле своего хозяина. Этим и заканчивается крошечный рассказ, полный такой же несносной тоски, как и другой очерк, выразительно озаглавленный «Тоска», с эпиграфом взятым из народного стиха «Об Иосифе Прекрасном»: «Кому повем печаль мою» (продолжение: «кого призову ко рыданию»). Надо прислушаться к этому лейтмотиву чеховского творчества: ведь он так долго оставался не уловленным и закрытым элементами «Антоши Чехонте». Великий мастер на протяжении всей своей недолгой творческой жизни не мог и не хотел расстаться с этими элементами, которыми он, как яркими и пестрыми лохмотьями шута с бубенцами, целомудренно прикрывал свои душевные раны и вызываемые ими страдания.
Однако в вещах срединной и последней полос чеховского творчества необычайная серьезность тона временами совершенно уничтожает эти шутовские элементы, составляющие в известном смысле вторую специальность Чехова, блестящим разнообразием и свежестью которых он так увлекал читателя. Теперь ему не до того. Он может сказать вместе с героем «Рассказа неизвестного человека», что у него начиналось одновременно с туберкулезом-чахоткой и еще кое-что «поважнее»: миросозерцательный кризис. Такой тонкий ум, как у Чехова, в соединении с громадным художественным дарованием, конечно, не мог питаться объедками со стола Ткачевых, Нечаевых, Михайловских… словом, всех тех, которые упрекали его в «смертном грехе» художественного совершенства. Некоторое время и некоторым могло казаться, что Чехов «их». Это изо всех своих силенок пытаются показать «критики» типа подвизающихся в «Правде» и в «Литературной газете». Но есть и иные анализы творчества Чехова. Их мало, но они есть. Назовем собранные в небольшую книжечку лекции о творчестве Чехова проф. С.Н. Булгакова (впоследствии всем известного богослова-протоиерея), которые он прочитал в Киеве в 1905 году. Несмотря на некоторый налет «общественности», эти лекции все же могут быть компасом, указывающим, в каком направлении должен производиться анализ чеховского творчества. Хорошо писал о Чехове и Бунин.
Весь стиль и технические приемы Чехова таковы, что они требуют у читателя умения вслушиваться в недоступную обычному слуху музыку и вчитываться в то, что не написано, но читается довольно легко «между строк». Однако время от времени, когда Чехов находит соответствующие образы и выражения – что для него чрезвычайно трудно при его нежелании говорить напрямик, – он все же высказывается, что называется, начистоту. К числу таких произведений, которые составляют миросозерцательную исповедь Чехова, отнесем: «Студент», «Архиерей», «Святой ночью», «Скрипка Ротшильда» и некоторые крупные вещи вроде «Рассказа неизвестного человека» и «Моей жизни» (пожалуй, самой печальной, самой тоскливой вещи во всей русской литературе). Присоединим сюда и такую трагедию, как «Чайка».
Крошечный рассказ «Студент» (переведенный автором этих строк в сотрудничестве с фон Вальтером на немецкий язык) представляет не что иное, как морально-богословскую проповедь студента духовной академии верующим женщинам из народа после службы Страстей Господних в Великий Четверток.
«Поговорили. Василиса, женщина бывалая, служившая когда-то у господ в мамках, а потом в няньках, выражалась деликатно, и с лица ее все время не сходила мягкая, степенная улыбка; дочь же ее Лукерья, деревенская баба, забитая мужем, только щурилась на студента и молчала, и выражение у нее было странное, как у глухонемой».
Прежде чем передавать эту удивительную свободную дискуссию будущего ученого-богослова с представительницами народной души, заметим, кстати, что уже одно наименование этого рассказа «Студент» есть как бы вызов «светлым личностям», у которых с понятием студента соединен духовный оборванец и умственный пролетарий, стремящийся развратить народную душу. Здесь – все наоборот. Студент как бы пророчит о том, чем будет некогда подлинная народная интеллигенция, задача которой быть канонархом в громадном многомиллионном хоре русского народа:
«Пою Богу моему дондеже есмь.
– Точно так же в холодную ночь грелся у костра Апостол Петр, – сказал студент, протягивая к огню руки. – Значит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь!
Он посмотрел кругом на потемки, судорожно встряхнул головой и спросил:
– Небось, была на двенадцати Евангелиях?
– Была, – ответила Василиса.
– Если помнишь, во время тайной вечери Петр сказал Иисусу: "С Тобою я готов и в темницу, и на смерть". А Господь ему на это: "Говорю тебе, Петр, не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь Меня". После вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал Его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, невыспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса, и теперь видел издали, как Его били…
Лукерья оставила ложки и устремила неподвижный взгляд на студента.
– Пришли первосвященники, – продолжал он, – Иисуса стали допрашивать, а работники тем временем развели среди двора огонь, потому что было холодно, и грелись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Одна женщина, увидав его, сказала: "И этот был с Иисусом", то есть, что и его, мол, нужно вести к допросу. И все работники, что находились около огня, должно быть, подозрительно и сурово поглядели на него, потому что он смутился и сказал: "Я не знаю Его". Немного погодя опять кто-то узнал в нем одного из учеников Иисуса и сказал: "И ты из них". Но он опять отрекся. И в третий раз кто-то обратился к нему: "Да не тебя ли сегодня я видел с Ним в саду?" Он в третий раз отрекся. И после этого раза тотчас же запел петух, и Петр, взглянув издали на Иисуса, вспомнил слова, которые Он сказал ему на вечери… Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал. В Евангелии сказано: "Исшед вон, плакася горько". Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания…