Заговор ангелов - Игорь Сахновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я до сих пор не простил себе ту грубость. Наверно, самым правильным было обнять и пожалеть. Тогда бы, возможно, мы с ней вместе заплакали и вместе с удовольствием подохли. Но я не умел жалеть и нежничать вслух – мать меня этому не научила. Подстёгнутая моей грубостью, она встала, чтобы заново прожить ещё двадцать четыре года.
О нашем выселении из квартиры я узнал за восемь дней до предписанной даты. Её сообщили в очередном казённом письме, настуканном на серой бумаге.
Рядом с моей кроватью была тайниковая щель, где, спрятанная прошлым летом, растаяла и навсегда прилипла ириска. Там ещё был отбит кусочек извёстки, и благодаря этому на стене возник профиль Жозефины Богарне, жены Бонапарта, которую мне лично видеть не доводилось, но я точно знал, что это она. И вид из окна, и вопросительную мелодию в скрипе открываемой двери – всё это у меня уже почти отняли.
Надо было срочно что-то решить. Я был уверен, что существует некий изящный, абсолютно безошибочный способ. Стоит его только найти – и наше выселение тут же отменят.
Способ, который я тогда сочинил, очень хорошо отражает всю глубину авторского идиотизма. Вот что я замыслил. Убрать с письменного стола учебники и тетради. Вытряхнуть из марочного альбома за 2.30 все свои сокровища: с зубцами и без зубцов, заштемпелёванные почтой вдрызг и чистенькие, негашёные; всех этих Лениных, Чайковских и Мао Цзэдунов, пингвинов, слонов, дикарей, красоток, арабских скакунов и космонавтов, крестоносцев, жирафов, кайзеров, императоров и королев. И разложить ровненьким слоем по всей поверхности стола. Я уже пробовал один раз, красота получалась немыслимая. И вот, значит, идея была такая: в комнату входят люди, которым приказано вытаскивать мебель на улицу. Внешне эти люди похожи на железных дровосеков, а в душе они довольно добрые. Входят и видят: стол выносить невозможно! На нём лежат исторические ценности, раритеты, над которыми и дышать-то страшно, не то что… Кто-то вроде бригадира говорит Плюшкину: «Уберите-ка марки со стола!» Но гордый и мужественный хозяин коллекции невозмутим, как спартанец. Каждому ясно: эти ценности неприкосновенны. И всё – делать нечего, выселение отменяется! Железные дровосеки уходят задумчиво и смущённо. Их даже немного жаль.
Сейчас я могу легко, не напрягая воображения, представить, как усталые равнодушные работяги за какие-то шесть минут освобождают квартиру от нашего нехитрого скарба; мои бесценные раритеты пугливыми бабочками разлетаются по сторонам, и пара экземпляров, самых невезучих, прилипает к подошвам, сдобренным сезонной слякотью. Чего я не в силах представить, так это зеленоватую предобморочную бледность на гордом лице коллекционера и полупрозрачную тень моей мамы, прибитую к полу грузчицким башмаком.
За четыре дня до выселения нам позвонила мамина студенческая подруга. Та самая, которая знала толк в генералах и партийных секретарях. Прошедшие годы не прошли даром – подруга ещё глубже узнала толк. От наших новостей она ахнула и сказала матери: «Минуточку, сиди дома!»
Затем последовал один телефонный звонок. Назавтра – ещё один. И вдруг нас вежливо оставили в покое. Конец фильма. Ни решения судов, ни гербовые бумаги, спущенные с кремлёвских высот, уже не играли никакой роли.
Пока я ломал голову, придумывая изящный безошибочный способ спасения, одна власть просто приказала другой власти заткнуться – вот и всё изящество.
Потом, спустя четыре зимы, ко мне раза два приходил во сне Витя. Он заметно повзрослел и выглядел, в общем, нормально, если не брать во внимание безобразные бумажные розы, которыми Витя зачемто всё ещё был увит. Мы поговорили о том, о сём, обсудили важные дела, включая не раскрытые нами преступления века. Оказалось, Витя до сих пор помнит свой давний дурацкий вопрос, так и оставленный без ответа: что лучше – долго-долго, сколько хочешь, любоваться или быстро «сделаться» один раз?
Тогда мне было шестнадцать с лишним, я переживал первую любовь, разумеется, самую большую и несчастную, точнее говоря, огромную и счастливую. Витин вопрос для меня уже потерял актуальность, поскольку щедрость моей первой любви позволяла круглосуточно сходить с ума и от того и от другого. Но там, откуда припёрся Витя, очевидно, не было ни малейшей возможности сравнивать, поэтому он всё ещё хотел узнать.
Мне надо выйти на воздух покурить и набраться решимости, чтобы ответить. Я бы не стал, Витя, сравнивать эти вещи. Но если бы и вправду заставили категорически выбирать, я бы, Витя, любовался, любовался до последней минуты – насколько хватит зрения и времени жизни. Даже не потому, что «сделаться» раз-другой с кем попало готова любая скотинка. А потому что создавший и выбравший нас рискнул и доверился нам по-крупному, по очень высокому счёту. Он, кажется, именно этого от меня и хотел: глазеть моими глазами, слышать и осязать мною. А кто это, ктонас выпустил сюда на сцену и следит за нашим спектаклем из своей царской таинственной ложи – тебе сейчас, Витя, наверно, виднее. Разве не так?
Часть Вторая
Улисс, увидев после всех диковин,
Как зеленеет скромная Итака, Расплакался.
Поэзия – Итака Зелёной вечности, а не диковин.
Х.Л. Борхес[7]Глава седьмая АДСКИЙ ВХОД
Муж и его беременная жена зимой прибыли в захолустный азиатский город, где им не нашлось места в гостинице. И она родила мальчика в каком-то нищем хлеву. Говорят, в те дни дул страшный ветер. Безымянные животные грели младенца своим дыханьем. Три чужих старика пришли посмотреть на эти ясли. Мальчик попискивал, как птенец, приоткрывая голые, новенькие десна. У него была впереди ещё уйма времени – тридцать с чем-то лет.
Пусть это непростительная ересь, но я не в силах поверить, что воплощением Бога может быть одно существо. Или даже три. В этом смысле мне родней и понятней античный грек, поделивший персональное божественное присутствие на каждую мелочь собственной жизни.
Между тем я безоговорочно верю в живого, тёплого, совершенно реального человека, посмевшего произнести вслух стыдные и высокие смыслы – о каждом из нас. Вряд ли он хотел превратить своё морозное и жаркое рождество на чёрной земле, под пристальными звёздами в начало новой эры. Но по его милости маленькая неприбранная душа, затерянная среди чумазой утвари, вдруг стала заметна всем.
– Ты на самом деле считаешь, что это был живой, не придуманный человек? – Когда Дороти удивляется, у неё глаза на рыжем лице становятся просто аквамариновые, и с ней невозможно говорить на подобные темы.
– Считаю, да. Хотя, наверно, я не такой уж религиозный.
– Странно всё-таки.
– Странно, что для тебя это странно. А я даже не сомневаюсь. Вообще, кто из нас верующий?
– Я верующая. Но не настолько же!..
В Дороти трудно не влюбиться, и она знает об этом. Но лучше бы не знала. Тогда бы она не пыталась отыскать причину повальной влюбчивости окружающих.
По мнению Дороти, её можно любить за то, что она умеет извлекать радость и праздник из чего угодно, из любого блёклого дня. А ещё потому, что для неё превыше всего так называемая unconditional love.[8]
Я не спорю, но только из бешеной вежливости. Хоть застрели меня из ружья, всё равно я не пойму – как можно любить «за то что» и «потому что», да притом безусловной любовью. Между нами говоря, сама эта unconditional love видится мне скорее чем-то «некондиционным», наподобие золотой звезды из картона или непрошеной гуманитарной помощи в виде душеспасительной проповеди. По моим наблюдениям, наиболее возвышенные предметы отличаются тем, что их порой невозможно разглядеть без помощи телескопа. Тем временем сама Дороти сидит ближе некуда, покачивая левой, наполовину разутой ногой, и мне доступен лёгкий запах яблочного пота.
Если же отвлечься от небесных понятий, то сразу обращаешь внимание на то, что Дороти вся рыжая, с головы до пят. Я имею в виду не только цвет волос и тотальную прелестную веснушчатость, но совершенно особое сияние кожи: она так отражает свет, что недолго и ослепнуть. Когда я смотрю на Дороти, мне более чем понятно профессиональное сумасбродство Огюста Ренуара, который до последней ревматической старости не мог наглядеться на снежно-рыжую наготу своих натурщиц.
Хотя, конечно, магическая история отношений художника и модели – это не про нас. Я всего лишь иностранец, гость Соединённого Королевства, официально приглашённый сюда учреждением, входящим в государственную образовательную систему Великобритании. А Дороти как видный деятель этой системы наилучшим образом олицетворяет гостеприимство принимающей стороны.
Разговоры со студенческой аудиторией (ради чего, собственно, и была затеяна моя весенняя поездка) предлагалось вести в самой непринуждённой форме – это называлось workshop.[9]
Судя по тому, что занятия, в целом тихие, иногда сопровождались неприличным хохотом и сползанием отдельных участников со стула, непринуждённости всё же достичь удалось. Не знаю, как слушателям, а мне больше всего запомнилось гордое признание одной студентки с внешностью милого целлулоидного пупсика мужского пола. Она заявила, что страшно долго занималась Достоевским, но теперь вот перешла на Довлатова. Тут же выяснилось, что никаких других русских авторов, кроме Довлатова и Достоевского, пупсик ещё не читал.