Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы - Александр Можаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но меня волновали не они. Я шел к болотам, где обязательно должны были быть токовища.
— Не сегодня-завтра появятся наброды, — надеялась какая-то оптимистическая часть меня, но голова вполне рассудочно и негативно реагировала на появление любой мысли, возникающей вне ее: — Да неоткуда им взяться, повыбили давно всех тетеревов!
Март, нигде не задерживаясь, двигался к апрелю, а я находил лишь бесконечные теперь следы зайцев и лис, которых всю зиму почти не было.
Каждый день я возвращался домой ни с чем итак к этому привык, что постепенно неудачи перестали приводить меня в отчаяние. Заметив это, и брат перестал интересоваться, куда и зачем я хожу.
Удача ко всем приходит по-разному. Кому-то везет во всем и всегда. Одному моему знакомому все удается сразу, но ненадолго. Мне же приходится долго и утомительно добиваться ее, хотеть ее, желать ее, и, когда чувства и страсть остынут, придут в гармонию с разумом и опытом, удача дается мне покорно и обыденно — без салютов, без ударов грома из разверзшихся хлябей, без слепящих молний и фонтанов шампанского.
Токовище я нашел. Правда, случилось это летом.
В перелесках, на нашем высоком берегу можно пособирать землянику и клубнику, найти разных грибов, но за настоящими грибами, за брусникой и обожаемой нами черникой нужно плыть за Волгу. Самые серьезные черничники я встречал на Линде, где ягоду местные берут берестяным скребком и катают от листьев и хвои во дворах по желобам. Там, где собираем чернику мы, около Затона памяти Парижской Коммуны, ягодники не бог весть какие, зато до вечера можно всегда успеть вернуться домой.
То, что я увидел шалаш для охоты на тетеревов, как-то сразу мне стало понятно. Мы с братом ползали на коленках среди черничных кочек и рвали пальцами цвета спелой сливы некрупные круглые ягодки. Впрочем, не только руки, но и губы, и языки наши были щедро окроплены красящимся соком черники. Утомившись в конце концов однообразной процедурой, я оглянулся кругом, выискивая, где бы поудобнее устроиться отдохнуть, и нечаянно увидел лабаз. Это был странный лабаз — доски набиты на высоте чуть более метра от земли в развилке старых берез, причем одна из досок, довольно толстая, на полметра выше других. На досках лежал солидный слой веток и листьев, сыпавшихся с берез, как видно, не один год. Над помостом держались прибитые гвоздями к стволам желтые от времени и давно потерявшие кору еловые ветви, образующие как бы каркас шалаша. Я подошел и присел на доски. Они оказались достаточно прочными и даже нисколько не прогнулись.
Березы стояли на самом краю поляны, образующей как бы бухточку на краю широкого поля. Через лес к поляне вела просека, заросшая дудником и камнеломкой, и только старая, еле заметная в траве колея позволяла догадаться, что некогда ею пользовались, как дорогой.
— Не уток же они тут, посреди леса, поджидали, — уговаривал я сам себя, оглядывая поляну, густо поросшую жесткой травой.
На самом деле все внутри пело: нашел, нашел, нашел.
— Не знаешь, что это за дорога? — поинтересовался я.
— По просеке? — переспросил брат, не переставая рвать ягоды и отмахиваться от редких в июле, но все еще назойливых комаров. — Между деревнями она была одно время. Недолго. Года четыре-пять, пока из грунтовки бетонку делали. Давай заканчивать. Домой уже пора.
Разум упорствовал в борьбе с интуицией и пока мы плыли через Волгу, и пока шли лугами, и даже когда спускались к Кудьме с невысокого бережка. Он выдвигал один за другим аргументы против того, что это был скрадок на токовище, но все они или опровергались, или игнорировались.
Щурясь от предзакатного солнца, перевозчик Кузьмич в капитанской фуражке неопределенного цвета сидел с ореховой удочкой на мостках, свесив в воду босые ноги.
— Это токовище, — безапеляционно заявляла интуиция, когда вечно ворчащий Кузьмич стал нехотя сматывать леску.
— Ходют по одному, — прервал он мой внутренний спор. — Нет бы гурьбой, а то ходют по одному. Ни рыбы половить, ни газеты культурно почитать. И рыба, чертие знает, ушла куда. И ходют, и ходют по одному. По двое.
— Да токовище, токовище, — нахрапом брала интуиция, когда Кузьмич с недовольным выражением на морщинистом лице кивком головы показал, куда мне положить плату за перевоз, не удостоив взять деньги в руку. — Потому и над землей так высоко, чтобы шалаш над снегом оказался. Да и тетерев понизу хорошо видит, а если шалаш приподнят на деревья, так петуху и вовсе ничего видно не будет.
Вода забурлила на стремнине быстрой Кудьмы и заставила развернуть лодку под углом к берегам.
— Но там ведь дорога, — произнес я в сердцах.
— Какая дорога? — хором спросили брат и Кузьмич.
Последнюю фразу я сказал вслух, видимо, от отчаяния. Эта самая дорога грубо и безжалостно выбивала почву из-под ног интуиции — не могло же токовище быть на дороге.
— Это я так, вспомнилось, — неопределенно ответил я, раздосадованный неожиданным препятствием в рассуждениях.
И в ту же секунду флюиды-гормоны счастья горячей волной наполнили сверху-донизу всю мою кровеносную систему:
— Дорога появилась потом! — вывернулась интуиция. — Была просека и болотистая полянка на краю поля. Там и токовали. Потом появилась дорога, и ток распугали. Скрадок стал не нужен, и его забросили. Но теперь дорогой не пользуются уже много лет. Может, вернулись тетерева? Или не вернулись. Или одно из двух.
Проверить хотелось сейчас, немедленно. Но это было невозможно.
В последующие дни я лишь травил себя, выискивая какую-нибудь ошибку в рассуждениях, но рассудочной голове теперь противилось все мое существо, и как бы голова ни старалась, всегда выходило, что ток в этом месте наверняка есть. Я читал и перечитывал книжки и журнальные статьи о тетеревах и охоте на них, сопоставлял с тем, что увидел, и не находил ничего, что противоречило бы моему предположению.
Через неделю-другую лихорадка эта прошла, и я, к удовольствию брата, перестал жарить скорлупу вместо яиц и посыпать суп сахаром или содой вместо соли.
Нужно было ждать, а я не люблю и не умею этого делать. Поэтому весь остаток июля и начало августа, до утиной охоты, я не отрывался от мольберта, чтобы не думать о тетеревах. Смешивая краски шпателем, я наносил им же широкие многоцветные полосы, заставляя небо в пейзажах дрожать и переливаться. А на фоне таких причудливых закатов, в самых вершинах полупрозрачных осенних берез сидели и объедали невидимые сережки черные лирохвостые птицы.
Несколько раз по осени, отрываясь от любимой охоты в лугах, я ходил к тому лабазу в черничнике, но ни самих птиц, ни каких признаков их присутствия там мне обнаружить не удалось. Тем не менее, шалаш я восстановил и остался доволен его просторностью и хорошим обзором в сторону просеки и болотины.
Год удался на пролетную утку, зайцев и лис. Скучать не приходилось и из-за разных происшествий домашнего и вседеревенского масштаба.
Одно из них в одночасье привело меня вдруг из лагеря нейтралов в лагерь лютых врагов Петьки-Шулыкана. Дело в том, что тому два года как Беса сбил автомобиль, и мне пришлось перевести его из норных в пенсионеры по инвалидности. Всякое перевозбуждение кончалось для ягдтерьера продолжительными судорогами, и потому удовлетворение его охотничьей страсти пришлось ограничить апортировкой осенней утки. Так вот в эту зиму, благодаря воровскому умыслу Петьки, Бес понорился. Однако, это уже другая история.
Декабрь и январь пролетели в праздничных хлопотах, охотах и окончились небольшой выставкой моей графики в Нижнем. Томительным и морозным оказалось начало метельного февраля. Со второй половины месяца я не выдержал и однажды скатался на лыжах за Волгу. После этой бесполезной поездки ожидание весны уже не казалось таким тоскливым.
Зима подзатянулась, и восьмого марта, когда мы с братом суетились, поздравляя Валентину и прочих наших многочисленных подруг, стоял мороз под двадцать градусов. Весна медленно, несмотря на высокое и жаркое солнце, устанавливалась в деревне, а за околицу вообще боялась выбраться. Днем я выходил раздетый по пояс на открытую веранду в сад, где не дуло, ставил самовар и загорал в горячих ослепительных лучах. Я пил обжигающий нёбо чай, щурился на жирную прозрачную сосульку и млел в счастливой истоме, не умея уже ни читать, ни писать, ни думать, о чем бы то ни было. А объяснялась эта моя меланхолия просто— к этому времени я уже увидел наброды.
Сразу после праздника я помчался за Волгу и еще издали, пробираясь по просеке, изрезанной ломаными полосами голубых теней, увидел, что все белоснежное поле перед шалашом разрисовано витиеватыми петлями чьих-то следов. Казалось, будто игрушечные гусеничные тракторы размеренно и деловито катались туда-сюда по поляне то параллельно один другому, то пересекая след друг друга. Нет-нет, они опускали на снег какие-то балансиры, и те мягко очерчивали волнистыми линиями сравнительно глубокие колеи. На полянку я въехал, дрожа от возбуждения, и, рассмотрев ближайший ко мне четкий куриный след — точь-в-точь петух натопал, — медленно, как с минного поля, отступил назад.