Синяя кровь - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началась война, и камерность «Машеньки» перестала устраивать и режиссера, и сценариста. Юлий Райзман вспоминал: «В самые тяжелые дни, когда немцы подходили к Москве, мы занимались сценами зарождения любви… Когда мы пережидали в щелях, вырытых на дворе «Мосфильма», очередной воздушный налет, наши съемки казались нам особенно нелепыми».
Габрилович и Райзман дописали сценарий – отправили Машеньку и Алешу на фронт. Впрочем, фронтовые сцены режиссера тоже не устроили: они были лишены достоверности, поскольку ни у кого в съемочной группе не было личного военного опыта.
Создатели фильма ждали провала, но лента имела огромный успех и на фронте, и в тылу: на войне люди мечтают о том, чтобы после войны стало как до войны. А картины мирной жизни – с деталями, передающими наивное обаяние скудного советского быта, – были как раз сильной стороной этого фильма.
Когда я рассказал Иде о своих впечатлениях, она только пожала плечами.
– Этот фильм всего-навсего факт моей биографии, – сказал она, – и вряд ли этот факт останется в истории кино.
Письма с фронта она получала мешками – из госпиталей и из окопов. Ей признавались в любви, ее узнавали на улице, а имя ее героини писали на бортах танков и самолетов. Она стала девушкой мечты для миллионов мужчин. Ей присылали цветы, сшитые из парашютного перкаля, и зажигалки, сделанные из патронных гильз, а однажды почта доставила кусок оплавленного кирпича из Сталинграда – все, что осталось от кинотеатра, в котором перед боем солдаты – а в живых от батальона остались пятеро – смотрели фильм «Машенька».
Юлий Райзман никогда не снимал актеров дважды, но для Иды сделал исключение, пригласив на съемки нового фильма «Небо Москвы».
Ида приехала в Куйбышев, где собиралась съемочная группа, и через несколько дней, 11 июня 1943 года, попала в автомобильную катастрофу.
Врачи сказали, что у нее никогда не будет детей, а когда Ида увидела в зеркале свое лицо, то поняла, что и сниматься в кино она не сможет никогда.
Ей было девятнадцать, и бездетность ее не пугала, а вот невозможность сниматься – это было ужасно. Ей сделали три операции, но безуспешно: лицо ее по-прежнему напоминало разбитую тарелку.
– Раньше я могла играть белочку, – говорила Ида, – а после всех этих операций годилась только на роль лошади. Лицо вытянулось… и голос стал низким… но хуже всего было одиночество… в девятнадцать лет это почти невыносимо…
О том периоде своей жизни Ида рассказывала скупо и неохотно. Она ни разу не произнесла вслух даже имени человека, с которым прожила несколько месяцев после выписки из больницы. Хозяин – вот как она его называла. Он был врачом и хозяином.
– Он мне помог, – вспоминала Ида. – Если бы не он, я покончила бы с собой. Но все было плохо. От горя я даже стала прихрамывать. С ногами все было в порядке, но я стала хромать.
Она почти не выходила из дома. Изувеченное лицо, хромота, а вдобавок – горб. Она не могла разогнуться, не было сил. Горб рос с каждым днем, и хромота становилась все сильнее, все болезненнее. Черное пятно, пачкавшее ее тело, чесалось, и она раздирала ногтями кожу до крови. Плечи, руки, бедра, живот. По утрам не хотелось – не моглось – вставать с постели. Часами лежала под одеялом, курила и тупо таращилась на маленькую картину, которая висела напротив.
На иконной доске было изображено странное животное с телом птицы и крысиной головой. Чудовище висело в воздухе, раскинув крылья, выпустив огромные когти и разинув мерзкую пасть, полную острых зубов.
Прадед хозяина дома был иконописцем – из тех, что поставляли дешевый товар на ярмарки. А еще он считался колдуном и знахарем. Он был женат на красавице, которую мучили кошмары: каждую ночь ее терзала птица с крысиной пастью, и утром на ее теле – на плечах, на груди, на бедрах – всюду были кровавые следы. Женщина была на грани безумия. Муж по всем правилам черного колдовства изготовил «отреченную доску», на которой и изобразил мерзкую тварь, как бы заперев ее таким образом – заперев в изображении. И с того дня женщина пошла на поправку. Но вот ее муж навсегда лишился способности различать цвета, забросил живопись и вскоре умер от какой-то загадочной болезни.
Ида вяло думала о человеке, который пожертвовал собой, пожертвовал талантом ради любимой женщины, и закуривала новую папиросу.
Наступал вечер.
Хозяин возвращался домой, рассказывал о сражении за атолл Эниветок или об освобождении Херсона.
Ида курила.
В постели она почти не отвечала на его ласки, а когда он отворачивался к стене, начинала думать о том, что этот мужчина занимается с нею любовью только из сострадания. Горбатая, хромая, с изуродованным лицом и черным пятном почти во все тело – она никому не нужна. Хозяин никогда не целовал ее черную грудь. Брезговал. А ведь у нее красивая грудь. Ида ненавидела его. Ведь в прежней жизни она и не взглянула бы на него. В ее прежней жизни она оставалась бы для него, провинциального врача, недосягаемой мечтой. Наверное, в больнице он, позевывая и похохатывая, рассказывает друзьям-завистникам о знаменитой актрисе, которая делит с ним постель: «Надоела она мне, братцы, ох и надоела». Но теперь она не могла топнуть ногой и указать ему на дверь. Он – мог, а она – нет. Хромая, горбатая, с грубым шрамом на лице…
Она жалела себя, ненавидела его, часто плакала. Ей некуда было идти. Не в Чудов же возвращаться. Только не в Чудов. Ни за что. Она полностью зависела от этого мужчины. Иногда она была готова ползать на коленях перед ним, умоляя не бросать ее, и ненависть становилась еще сильнее.
Однажды она обнаружила, что стала меньше ростом.
Карандашные отметки на дверном косяке с каждым днем опускались все ниже. Значит, вскоре ей предстояло превратиться в карлицу, в горбатую и хромую карлицу с ужасным шрамом на лице и черной грудью, а потом и вовсе исчезнуть.
Что ж, решила она, так тому и быть. Выходит, таков был замысел Божий о ней, Иде Змойро.
Когда Фима и Кабо наконец отыскали ее и ввалились в темную вонючую комнату, Ида только что помочилась под себя. Это произошло впервые. Ей хотелось понять, что случится, если она помочится под себя, но ничего не почувствовала – ни стыда, ни радости, ни даже простого удовольствия. Всклокоченная и обрюзгшая, она лежала, облепленная мокрой ночной сорочкой, и смотрела с тупой улыбкой на гостей, переживая счастливый миг превращения в безмозглую падаль.
12
Фима и Кабо перевезли Иду в гостиницу, заставили ее принять горячую ванну. На следующий день они увезли ее из Куйбышева, а из Москвы, не заезжая домой, все вместе отправились на Жукову Гору – Фима получила там недавно дачу.
Двухэтажный деревянный дом с эркерами и балкончиками был поместителен и уютен. Чекисты, которые забрали прежних хозяев, оставили кое-что из кухонной утвари и не тронули книги, а нехватку мебели Фима восполнила коврами. Ковры были всюду – на полу, на стенах, в гостиной, на веранде, в спальнях, в коридорах.
Иде отвели комнату наверху – с эркером, из которого открывался вид на речную пойму и холмы, покрытые лесом. В комнате пахло сушеными яблоками, полынью и сосновой смолой.
Был конец марта, на полях еще лежал снег, по ночам подмораживало, но в доме было тепло – за это отвечал Стерх. Это был нестарый солдат, лишившийся на фронте ступни, мужчина огромный, чернокудрый и мрачный. Он следил за котлом, колол дрова, чистил дорожки и ездил за продуктами на лошади, запряженной в двуколку. Иногда он садился на лавочку под сараем и, скрестив ноги в обрезках валенок, нюхал одеколон. Доставал из кармана солдатского ватника флакон, неторопливо отвинчивал пробку и втягивал ноздрями запах одеколона.
Ида часто ловила на себе его темный взгляд – он ее пугал. Но когда она оборачивалась, Стерх говорил с ядовитой ухмылкой: «Небось, сестренка, я не кусачий».
– Не верь ему, – сказал Кабо. – Он женщин за мясо не считает – вымещает на них свою ногу. В окрестных деревнях ни одной не пропустил – мужики-то все на фронте, вот он тут и геройствует… и отказа не знает…
Ида постепенно оживала. Через несколько дней перестала хромать и горбиться. С утра до вечера читала – Тютчева, Шекспира, Эсхила, Еврипида, Чехова. Вечерами они с Кабо ужинали в кухне, и Ида выпивала бокал-другой подогретого кларета.
Несколько раз Фима вывозила ее в Москву, чтобы посмотреть американские новинки – «Сестру его дворецкого» с Диной Дурбин и «Газовый свет» с Ингрид Бергман.
Приезжая на дачу, Фима вытаскивала Иду на прогулки. Они бродили по лесу или по берегу речушки, покрытой ноздреватым серым льдом. Фима рассказывала об Эйзенштейне и его новом фильме «Иван Грозный», о театре, где играла Гертруду, Бернарду Альбу и Кабаниху. После ужина при свете семилинейной лампы Кабо читал вслух свои переводы из Юджина О’Нила и Джойса. Пили чай и ложились спать.
Однажды Ида подслушала, как Кабо жаловался Фиме:
– Она при мне поправляет чулки! Подняла юбку и принялась подтягивать чулок, как будто рядом никого нет. Вообрази!