Саранча - Сергей Буданцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Онуфрий Ипатыч порывался остановить его: могут зайти! — но сияла красная рожа, голая толстая шея безмятежно потела, — смешно в самом деле трусить! Подогреть бы эту уверенность, и Веремиенко попросил послать за коньяком.
— Коньяк ша! Нынче обедаем все вместе, деловой разговор. Ты мне нужен, у нас интерес один. — Гуриевский наклонился через стол, здоровый глаз вертелся с необыкновенной живостью и поблескивал злобой. — Напьешься, будешь мычать, а тут надо брать за горло, иначе получишь плешь. Нет уж, мычи на мухановской вечеринке. Остались дни и часы. Пора рассчитываться. Смотреть, как Тер-Погосов на туманах и на долларах играет нашими деньгами, ша! Хватит!
Он корчил кислую гримасу, румяные щеки зыбились складками, но бодро и сухо теплилось невозмутимое фарфоровое око. Распаляясь, он долго еще грозил, матерился, обещал не валять больше дурака, тараторил до сумерек. Окно, посерев, бросало на его лицо мертвенно-успокоительный, жидкий свет, и хотя все еще он продолжал бушевать, выражение глаз его как-то уравнивалось, они стали отличаться друг от друга только подвижностью. Он раза два уходил, Веремиенко усомнился — не менять ли горло, так свежо, так неутомимо звучал его голос.
— Отвечать первому мне. «Ты владелец мастерской?» — Я. «Счета Иванова подписывал?» — Подписывал.
Онуфрий Ипатыч внимал и не верил, что когда-то кто-нибудь будет допрашивать. Утренние тревоги Тер-Погосова и разговоры Гуриевского он считал торгом, где каждый набивал себе цену.
Уж пришла вторая смена. Мастер-армянин, битый час коверкая слова, скучно настаивал перед Гуриевским:
— Это так делить нелизя. Рабочие горло рвут. Так мы тальки товар портим. Это какое дело? Меди не покупаем, так жесть — олово заменит.
— Заткнись, Хачатурьянц. Что твои рабочие понимают. Вот мы сейчас спросим инженера. Онуфрий Ипатыч, как вы полагаете?
Веремиенко подмигивал и вполпьяна мычал, что аппараты свое давление выдержат. Хачатурьянц выпил вина, плюнул и ушел. На улицах, пробивая фиолетовую муть, вспыхнули огни. В распахнутые ворота виделся внизу берег моря, очерченный пунктиром портовых фонарей. Бесконечная выпуклая гладь, светло отделившаяся от темной земли, словно по проколу, снова взглянула на Онуфрия Ипатыча.
IIIТогда-то Тер-Погосов… В полуоткрытое окно было слышно, как Гуриевский переругивался, мешая языки, с Хачатурьянцем. Веремиенко несколько мгновений прислушивался к автомобильному шуму. Неистово рычала сирена, разгоняя ребятишек на узких мостовых, мотор трещал на первой скорости, откуда-то снизу два светлых меча прошлись по створкам ворот, и машина въехала во двор.
— Повернешь, поедем обратно, — приказал Тер-Погосов шоферу, — Федор Арнольдович! — крикнул он Гуриевскому, входя в контору. — Вино лакаете? — спросил брюзгливо.
Веремиенко не успел ответить. Ворвался Гуриевский.
— С опозданием к обеду-то!
— Какой тут обед, мы на минуту. Анатолий Борисович даже не вылез. Некогда, Федор Арнольдович, некогда, дорогой.
Гуриевский побагровел, как будто все красное вино, смешанное с бешенством, — чем он потчевал Онуфрия Ипатыча, — хлынуло теперь к щекам.
— Рассчитываться пора, Георгий Романович!
Тер-Погосов передернул плечами, его непромокаемое пальто зашуршало, как змеиная кожа.
— Что? Что за спешка? Рабочим платите, за материалы платите.
— Чем плачу! — Гуриевский как-то взвизгнул, сорвал, видно, голос на подготовке. — Чем плачу? — И с плачевной сиплотой ответил: — Своими кровными.
С этого мгновения Веремиенко понял: Тер-Погосова боятся все. До него не доберешься, он защищен, как корой, своими непроходимыми волосами. Гуриевский, мечась по комнате, походил на таракана в тазу, — вот-вот выберется, но стенки круты, скользки, и, сорвавшись, валится на дно. Он тяжело сопел. Тер-Погосов, не садясь, следил за тараканьим исступлением, — непроницаем.
— Я кругом должен. Сколько доложил своих! Разорен. Вот и Онуфрий подтвердит, — при нем тут два персюка грозили мне горло перервать.
Здесь бы Онуфрию Ипатычу и вмешаться. Но вязкая тина облепила его: это было безразличье к участи крикуна, отвращение к его слабости, и Веремиенко молчал. Мгновения тишины густели, как сумерки. Тер-Погосов бегло повернулся к нему, прищурился, чуть-чуть наклонил голову. Покорная усмешка замкнула рот Онуфрия Ипатыча. Гуриевский заметил это.
— Подмахиваешь, тварь купленная, — прошипел он.
Он опирался на стол руками, как будто невидимая тяжесть придавила его.
— Бросьте бесноваться! — приказал, торжествуя, Тер-Погосов. — Петрушку играете, а тут все на острие ножа. Может быть, вам придется оправдываться тем, что я задерживал деньги, — все валите на меня!
Гуриевский побледнел, мешковато сползая на стул. Веремиенко никак не подозревал, чтобы этот мужчина так скоро сдал и пришибленно скулил:
— Что это значит, что за туман напускаете?..
— А то значит, что вокруг нас вьются и добираются. И я, только я, еще в силах спасти всех. Я нынче отвел удар от Величко. Вы думаете, это ничего не стоит, даром делают нужные люди… Не путайтесь в ногах. Ну, едем, Онуфрий Ипатыч, — коротко бросил он и вышел, уверенный, что Веремиенко последует.
Проходя под открытым окном, не заботясь, что Гуриевский слышит, балагурил:
— Евгения Валерьяновна за вами прямо скучает.
Муханов дремал или делал вид, что дремал, полулежа в каретке. Дверца открылась, — вздрогнул, улыбнулся Онуфрию Ипатычу (он всегда помнил, что улыбаться надо нежно), промолвил расслабленно:
— Заснул и видел во сне что-то тягостное. Как мило, что вы разбудили меня. По Фрейду, всякий сон похож на загадочную картинку с вопросом: где смерть?
Тер-Погосов крепко сел на зазвеневшую пружинами подушку.
— Зачем пессимизм! Надо о жизни заботиться. — И произнес как будто для себя: — Всегда даже самого храброго еврея можно напугать. А тогда из него веревки вей. — И также для себя, уединенно и оскорбительно рассмеялся.
Это должно было обозначать, что Георгий Романович доверяет тем, кто имеет удовольствие сидеть с ним в карете «Бенца» и спускаться на подвывающих тормозах узкими вонючими улицами к главным кварталам города и покупать Абрау-Дюрсо.
IVХудое, бритое, в складках лицо Муханова преследовало Веремиенко, как обожравшегося — воспоминание о пище. Куда ни отведешь взгляд, — всюду порочные морщины, бледность, спокойная неподвижность среди искаженных опьянением и возбуждением багровых ликов. Длинный, в полувоенном френче из грубого сукна, он чем-то напоминал пилу. Угощал витиевато и старомодно. После голодной, тесной Москвы, видно, никак не мог привыкнуть к квартире в три комнаты, к просторной столовой, к обилию вина. Он уже два раза успел сообщить своей соседке, розовой блондинке со слишком влажными губами, что его прадед был приятель Пушкина. Оба раза он вспомнил об этом, передавая кому-то пятифунтовую банку знаменитой астаринской икры.
Евгения Валериановна, рослая, очень плотная, темноволосая женщина в смуглом загаре, прельстила его круглотою, хорошим аппетитом и почти мужской физической силой. Она была под стать соседу справа, Величко, который благосклонно попивал белое вино, и слушатели внимали — разговаривал многозначительно.
— Перед истинным коммунистом, не по одному партбилету, развертываются сложнейшие личные проблемы. Я, например, задумываюсь, и задумываюсь до боли, как сочетать вежливость и тонкость — с пролетарской простотой? И, сжигая корабли, оставлять ли эстетику?
— Оставлять, оставлять, — щебетнула Евгения Валерьяновна вовсе ей не свойственным тоном. — Любовь к красоте у революционера, — чудно!
Величко приосанился и выводил тенорком:
— Как это мне близко. Я тоскую на работе, которую веду теперь. Земорганы — это такая проза. Я никого не обижаю, товарищи? Здесь агрономы…
— Пожалуйста, — скучливо проворчал Тер-Погосов.
— Я бы с удовольствием, конечно, пошел по издательству, по просвещению, на культработу какую-нибудь… Но для меня это мелко, партия не отпустит меня.
Евгения Валерьяновна попыталась ввернуть: «Вас так ценят…» Он поднял взор к потолку, не зная, на ком его остановить. Его всегда удивляла компания у Муханова: какие-то бесцветные молодые люди из бухгалтерии Саранчовой организации, из приемочно-оценочной комиссии, машинисточки, — спецы решительно опускались. Он даже не помнил фамилии этих своих подчиненных, по небрежности и неразборчивости хозяев ставших его собутыльниками. Он достал часы, взглянул, поднялся, пошатываясь.
— Товарищи, неотложные государственные дела призывают меня к работе. Зубы письменного стола держат меня непрерывно. Но, с другой стороны, я не имею права роптать. Я на гребне нового, я связал свою судьбу с революцией, и чем бы я был без нее? — спрашиваю себя. В лучшем случае был бы учителем. Впрочем, так и весь пролетариат, разбивший свои цепи… И вот от имени пролетариата, взирающего с надеждой на противосаранчовую экспедицию, организованную нами, я желаю вам, товарищи, успеха, победы, стройными колоннами вы идите и убейте опасность.