Поэзия кошмаров и ужаса - Владимир Максимович Фриче
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наиболее ярко обнаружился этот процесс в Англии, где заработали первые паровые машины, где была родина современной фабрики, где капитализм праздновал свои первые оргии.
В конце XVIII в. здесь окончательно вымирает класс мелких крестьянских собственников, теснимых с одной стороны арендаторами-капиталистами, с другой – крупными помещиками, продолжавшими захватывать общинные луга и леса (enclosure).
В поэме «The deserted village» («Покинутая деревня») Голдсмит[76] изобразил в ярких и грустных тонах это вымирание старой сельской жизни, гибель того middleclass, на плечах которого так долго покоилась культура и мощь Англии: теснимая соседним крупным помещиком, целая деревня доведена до гибели и эмигрировала в Америку.
Оставшиеся после эмиграции остатки свободных крестьян всасывались развивавшейся фабричной промышленностью.
В одном из эпизодов поэмы «The Excursion» («Прогулка») Вордсворт[77] рассказывает, как посетил деревню, в которой не нашел ни одного трудоспособного человека: не только взрослые, но и малолетние дети ушли на соседнюю фабрику – пусто и грустно в полуразвалившихся хатах.
Под напором развивавшегося крупного производства отживал в Англии и класс средних и мелких ремесленников.
Еще в начале XVIII в. существовал здесь – по описанию Дефо[78] – значительный слой хозяев средней руки, мануфактуристов, владевших клочком земли, работавших при помощи рук семьи и нескольких наемных рабочих, живших припеваючи. В конце столетия этот слой самостоятельных мелких предпринимателей – исчез. Погибал и многочисленный класс кустарей: прядильщиков и ткачей, зависевший, правда, от городского капиталиста, но без труда сводивший концы с концами. Теперь крупное производство вытесняло мелкое, машина обесценивала станок.
Беспощадным ходом жизни выбрасывались за ненадобностью целые пласты населения и никакие бунты, направленные против новых машин, не могли их спасти от гибели. Те немногие, которые уцелели, влачили жалкое существование, жили «хуже животных» – об их тяжелой доле дает наглядное представление один эпизод в романе Дизраэли[79]«Sybil».
Из деревни центр тяжести жизни все более передвигался в город.
Сельское население все убывало. По словам Артура Юнга[80] – в 70-х годах XVIII в. в Лондоне сосредоточилась шестая часть населения, а добрая половина его селилась вообще в городах. И если Юнг немного и преувеличивает, то он, во всяком случае, верно уловил самую тенденцию движения.
С особенной быстротой росли центры индустрии, цитадели промышленного капитализма.
Манчестер и Бирмингем – в начале XVIII в. еще незначительные местечки, едва насчитывавшие каких-нибудь три или пять тысяч жителей – разрослись в конце XVIII столетия в города с сорокатысячным населением.
В больших промышленных городах образовался новый класс – промышленный пролетариат – поставленный в самые тяжелые условия существования, а рядом с ним страдала и голодала богема, нищие интеллигенты, в роде гениального отрока Чаттертона[81], погибшего такой трагической смертью.
Под влиянием промышленного переворота вымирали и оттеснялись не только целые классы общества, но и целые местности. На севере и в центре Англии с их благоприятными для индустрии условиями жизнь била кипучим ключом, зато некогда цветущий юг опустел и над ним повисли тени умирания.
Распадался старый феодально-ремесленный мир и в Германии, хотя и не так быстро, как в Англии.
Падало крепостное право там, где оно еще сохранилось. Феодальные поместья, хозяева которых не умели приспособиться к условиям капиталистического производства, приходили в ветхость и упадок. Эмансипация крестьян сопровождалась во многих местностях и случаях их безжалостной экспроприацией. Ремесленное производство, все еще преобладавшее в стране, уперлось в тупик, достигло мертвой точки. Положение Mittelstand’a – «среднего сословия» – становилось все стесненнее. На горизонте поднимался грозный призрак страшного конкурента, крупной промышленности, кое-где, правда, еще выступавшей в старом одеянии, в виде домашней индустрии (в Саксонии и Силезии), зато в других местах (в рейнской провинции или в Вестфалии) уже в наиболее передовой форме машинной фабрики. Апологеты ремесленного строя видели себя вынужденными уходить в прошлое, в Средние века, если желали нарисовать картину счастливого житья-бытья этого (теснимого) Mittelstand’a (как Гофман в своем рассказе «Meister Martin der Kiifer und seine Gesellen»).
Как в Англии, так и здесь, в Германии, кустари: прядильщики и ткачи теряли свою собственность, безжалостно экспроприировались машиной, должны были искать себе новые источники пропитания.
Гете видел собственными глазами, как однажды около Ильменау прошла целая толпа таких выброшенных жизнью с их насиженных мест кустарей, и это зрелище произвело на него такое потрясающее впечатление, что он не только поспешил поделиться своими мыслями с Шиллером (письмо от 29 августа 1795 г.), но и впоследствии, работая над романом «Wilchelm Meisters Wanderjahre»[82], вставил в него повесть («Geschichte vom nussbraunen Madchen»), где с грустью констатировал эту победу машины над станком и вызванную ею гибель целого, некогда цветущего, мира.
От зоркого взора великого старца вообще не ускользнуло это постепенное превращение Германии из земледельческо-ремесленной страны в страну с новым укладом жизни.
Во второй части «Фауста», в последнем действии Мефистофель – злое начало – стоит во главе большого торгового флота, развозящего товары во все концы света, а сам Фауст превращает необитаемые пустыри в города и гавани. Во время этих колонизаторских работ Мефистофель – без ведома Фауста – сжигает хату престарелых земледельцев Филемона и Бавкиды, которые погибают в огне: этот эпизод, предшествующий видению Фауста о новом (промышленном) обществе, символизирует превращение Германии в торгово-промышленную страну, гибель старого, патриархального мира нив и полей.
После великой революции, несмотря на искусственную «реставрацию» прошлого, Франция также превращалась все более в царство промышленного капитализма. Дворянство потеряло всякое экономическое и политическое значение. Потомки аристократии чувствовали себя в новом буржуазном обществе ненужными и одинокими (Шатобриан[83], Альфред де Виньи[84], Морис де Герен[85] и др.). В городе прошла резкая грань между имущими и неимущими: с одной стороны – «дворцы банкиров и патрициев», безумная роскошь «кучки счастливцев», с другой – «необеспеченные работники», «целые семейства, умирающие с голода в отвратительных логовищах» (Жорж Санд «Coup doeil general sur Paris»). В столице скоплялись кадры интеллигенции, обреченной на жалкое существование богемы (например кружок Жерар де Нерваля).
Из развалин старого патриархального мира вырастал незаметно новый социально-экономический порядок, целый новый мир отношений и потребностей, чувств и оценок.
Поколениям, застигнутым происшедшим переворотом, приходилось еще только приспособляться к изменившейся или изменявшейся обстановке. На первых порах такое приспособление ложится всегда тяжело на психику, и люди поэтому предпочитают бежать от новой жизни под сень прошлого. Можно было бы привести немало примеров, иллюстрирующих эту истину. Будет достаточно привести один яркий пример.
В конце